I
Над городом сгущались лиловые мартовские сумерки. Падал мокрый снег. Центр города был, как всегда в такие дни, запружен буксующим транспортом. Мимо сгрудившихся на остановках людей, которые уже давно и напрасно ждали троллейбуса, шел бодрым шагом кандидат юридических наук, доцент Андрей Иванович Пичугин, помахивая портфелем и сдвинув на затылок фуражку, чтобы влажный, уже по-весеннему мягкий ветер немного освежил лоб. Доцент Пичугин, давно прозванный собственными студентами Пьянчугин, возвращался домой в состоянии полной, кристальной трезвости.
«Все будет хорошо! Все будет хорошо! Все будет хорошо, я это зна-а-аю!» – с самого утра надрывался в его голове заезженный попсовый мотив. Доцент Пичугин не пытался изгнать его путем настойчивого переключения мыслей на что-нибудь другое, например, на предстоящий методический семинар или на слухи о новом вероятном обвале рубля. Ибо Андрей Иванович был суеверен и с уважением относился к любым счастливым предзнаменованиям, даже реченным через нынешних поп-пророков.
Однажды, несколько лет назад, в такой же вечер после работы, он зашел по приказу жены в гастроном и набрал продуктов, наверное, на месяц: по килограмму риса и лапши, да мясных костей на суп, да шматок сала, копченого, душистого, с золотистой коркой, как любят они оба с супругой Зоей Анатольевной. Ей, конечно, давно следовало бы забыть о существовании такого продукта, если она хочет, чтобы ее принимали за учительницу средней школы, которой она и является на самом деле, а не за бесформенную тетю Мотю, продавщицу сигарет из ларька. Ну ладно, пускай. Может, это единственное, в чем они пока единодушны… Ах да, купил кетчупа, горчицы, сахара, да еще пакет пряников, да связку сосисок, будто в старые талонные времена. («Зачем тебе столько? – пытался возражать Андрей Иванович. – Взяли на раз, съели, завтра купим еще. А так лежать будут, сохнуть…» – «Ты не рассуждай, а делай, что я говорю! – сразу же вскипела Зоя Анатольевна. – Я тебе не лошадь, чтобы каждый день таскать хозяйственные сумки!») Все пунктуально, по списку купил Пичугин и принес набитую сумку домой, – жена даже улыбнулась и потрепала его по волосам: «Ах ты, муж-добытчик! Ну, давай сюда своего мамонта». И только поздно вечером в постели, разомлевший телом, и душой уже почти воспаривший в обитель бога сна Морфея, вдруг вспомнил Андрей Иванович о том, что, занятый тяжелой сумкой, забыл где-то – видимо, там же, в магазине, – свой дипломат. Доцент Пичугин той ночью не уснул, так и проворочался до самого утра, воображая, что с ним будет, если дипломат попадет в чужие недобрые руки. Кроме конспектов лекций, даром никому не нужных, в дипломате лежал маленький тайный блокнот, а в блокноте – стихи для Леночки...
У Пичугина случился тогда роман с молодой замужней женщиной, Леночкой Ильиной. Нет, не роман. Любовь. Он горько усмехался и сравнивал себя с бедняком, которому найденная на улице тысяча рублей обещает целую неделю ходить сытым и пьяным, а вот, скажем, бумажник, набитый долларами, – ничего, кроме неприятностей. Ведь бедняк все равно не сумеет распорядиться крупными деньгами, в лучшем случае растрясет их по-глупому, в худшем нарвется на какие-нибудь криминальные дела и окажется в итоге только несчастнее, чем был раньше... Так и Пичугин не желал ничего другого, кроме своего бедняцкого «тысячерублевого» счастья, которого хорошо если хватит на пару недель или пару месяцев. Им он раньше и довольствовался. И вдруг нашел кольцо с бриллиантом чистой воды.
Он долго не мог поверить произошедшему. Потом не знал, что делать с этим слишком дорогим и неудобным подарком судьбы. И через полгода потерял его, как следовало ожидать, нелепо и бездарно. Но остался блокнот с десятком стихотворений, как память о чуде. Ни раньше, ни потом Пичугин стихов не писал. Он был в них робок и взволнован, остроумен и нежен. Каждое стихотворение было подписано – «Леночке Ильиной». Андрею Ивановичу нравилось по многу раз повторять ее имя и слушать мягкие перекаты «л»: как будто ласковые волны набегают одна за другой на берег. Для того же, чтобы лишний раз представить эту картину и ощутить сладостную прохладу под сердцем, Пичугин записал в блокноте ее телефон и полное имя: «Ильина Елена Юрьевна».
Любой, в чьи руки попал бы этот блокнот, при желании за пять минут вычислил бы и героиню, и героя романа. Тем более Пичугин из врожденного педантизма заполнил на первой странице анкету в несколько строк: собственные ФИО, адрес, телефоны домашний и служебный, группу крови и так далее.
Андрей Иванович до утра дрожал под одеялом, бегал на нервной почве в туалет, и все представлял, как это будет. Звонок раздастся дома, шантажист будет говорить громко и отрывисто, а он, Пичугин, – бледнеть и что-то лепетать в трубку, да так, что жена обязательно скажет: «Опять тебе любовницы звонят! Совсем эти девки стыд потеряли!» Или, еще хуже, позвонят в академию. Стервозная лаборантка Лариса Витольдовна, которая обычно игнорирует телефонные звонки, исходящие не от руководства, а то даже металлическим голосом советует женам, мужьям, детям преподавателей и прочим незнакомцам «не засорять линию», на этот раз селезенкой почувствует, что у Пичугина проблемы. Она охотно вызовет его с лекции, а сама будет стоять рядом, ожидая, когда он вернет ей трубку, и слушать его затравленное «Да, да, конечно», и смотреть на него с презрением, как знатная римская матрона на раба.
Но утром, когда он брел в этот гастроном, ни на что уже не надеясь, из киоска с пивом и сигаретами, где командовала та самая тетя Мотя, живое воплощение его супруги Зои Анатольевны лет через десять-пятнадцать, вырвался и далеко разнесся динамиками по двору голос Агутина: «Хоп-хэй, ла-ла-лэй, бог тебя хранит!» Андрей Иванович приободрился, увидев в этом доброе предзнаменование. И не зря. Кассирша, у которой он вчера отбивал чек за сосиски, узнала его и сразу начала браниться: «Ходят тут поддатые, ничего не помнят. Да цел, цел ваш чемодан. Вы его на пол поставили у кассы. Один тут уже к нему примерялся, да я вовремя увидела… Ну-ка, говорите, что там у вас было? Бумаги, книга, черный зонтик и голубой блокнот? Ладно. Значит, так. Вы сейчас идете в винный отдел, покупаете шампанское «Князь Голицын» и коробку конфет «Метеорит». Приносите мне. И получаете назад свое имущество!» Пичугин, мысленно уже простившийся с гораздо большей суммой, чтобы заткнуть рот шантажисту, не ради себя, ради Леночки, на радостях купил кассирше вместо одной коробки две. «Ну то-то же! Смотрите за своим чемоданом получше!» – пожелала она растроганно.
…Так что сегодняшнее рвущееся из нутра «все будет хорошо» хоть путало мысли, но и успокаивало Андрея Ивановича, заставляло его шагать ритмичнее, дышать глубже, а спину держать прямее, чтобы не расплескать ни капли драгоценной силы, которой случайно дунул ли, плюнул, – словом, которую вдохнул в него неведомый Тот, кто держит на ладони пичугинскую душу и иногда поправляет ей завернувшиеся крылышки… Присутствие этой силы он ясно почувствовал сегодня утром и держал в себе весь день, чтобы вечером, не откладывая ни на понедельник, ни на первое число месяца, начать новую – слышите вы все, слышите, абсолютно новую! – жизнь.
Ах, кто же даст ответ на вопрос, откуда к Пичугину-Пьянчугину вдруг проник этот лучик света. Может, это потому, что вчера он не был у двоюродного брата Мишки, не стал «полировать» водку пивом и проснулся утром со здоровой головой? Пустяк, а жизнь сразу показалась ему не ведьмой-женой, а ласковой матерью. И Зойка вместо того, чтобы по своему обыкновению швырнуть на стол перед ним несколько толсто и криво нарезанных ломтей дешевой колбасы, без всяких просьб сделала ему на завтрак любимую яичницу-глазунью. А потом сразу подошел троллейбус, и в нем нашлось место у окна, так что по пути на работу Андрей Иванович смог, зажав между колен купленный недавно вместо «боевого» дипломата новенький портфель, предаться спокойному течению мыслей.
Путь его, как всегда, лежал мимо здания Публичной библиотеки. Почти каждый день Андрей Иванович видел эти фальшивые белые колонны, украшающие фасад, и шесть низеньких постаментов полукругом, на которых, как дрессированные звери на тумбочках, торчали бюсты классиков. Похожий на завитую перманентом обезьянку Пушкин, демонический красавец Лермонтов с глазами лемура, козлобородый Некрасов... Раньше Пичугин равнодушно скользил взглядом по этому фасаду и оживлялся только через пару минут, когда троллейбус отъезжал от остановки и начинал огибать угол улицы. «Ах, какой гастроном когда-то был здесь, на углу! – мысленно вздыхал Андрей Иванович, провожая глазами нарядную вывеску «Ла бель Франс». – Не то что сейчас – сыр рокфор, сто грамм двести рублей, мороженные лягушачьи лапки и красненькое, каким мы в старые времена водку запивали, в половину моей зарплаты!»
Но сегодня, глядя на знакомую компанию писателей на тумбочках, словно застывших в ожидании команды «Алле – гоп!», на высокое, полукружьем, крыльцо, на монументальную дверь, Пичугин, сам не зная почему, подумал совершенно о другом.
«Когда я был здесь в последний раз? В студенчестве? Или в аспирантуре? Да нет, для моей глупейшей, по газетным статьям написанной диссертации хватило институтской библиотеки… Вспомнил! Лет двенадцать назад это было, Настя еще ходила в садик. Как давно, господи…»
Пичугин явился тогда в свой родной университет на широко разрекламированную конференцию по междисциплинарному подходу. Пришел, сам не зная зачем. Уже пять лет он работал в государственной юридической консультации, давал советы по индексациям пенсий и по оплате больничных листов, – пришлось осваивать социальное обеспечение, потому что история права, по которой Пичугин защитил диплом, с практической стороны никого не интересовала. С утра до вечера он занимался проблемами нищих и больных, матерей-одиночек и озлобленных новой властью пенсионеров, и свою жизнь давно уже без улыбки называл «трехгрошовой оперой». Сначала его поддерживала мысль о служении обездоленным людям, но в апостолы Андрей Иванович не годился: не тот у него был характер и не та крепость натуры, которая позволяет, изо дня в день соприкасаясь с горем или убожеством, самому не заражаться ими и оставаться воплощением деятельной бодрости тела и живости ума. Пичугин стал чахнуть и гнуться все ниже под этим непосильным для него бременем. На исходе уже третьего года службы он нашел утешение в выпивке и в бесконечных кровавых детективах о Меченых, Бешеных и еще каких-нибудь Контуженных. Он уходил дальше и дальше от того студента, который пришел на юрфак с мечтой стать вторым Чичериным или Кони, на первом же курсе написал работу о различных аспектах понятия «справедливость», а на пятом чуть не вылетел без диплома за то, что поделился в курилке своим мнением о Марксе, который, по словам Пичугина, в философско-правовых вопросах не «родил» ничего своего и смог лишь обворовать и вульгаризировать Гегеля.
…Войдя в зал, Пичугин сразу же столкнулся со своим научным руководителем Александром Ивановичем Щуко, милейшим пожилым историком права. Именно этой встречи он хотел бы избежать. Но отступать было поздно. Профессор Щуко разволновался, подхватил бывшего ученика под руку, заставил сесть рядом с собой и после каждого доклада все пытался вытолкнуть его сказать что-нибудь в прениях. Когда прозвенел колокольчик на перерыв, заявил откровенно: «Андрюша, что случилось? Я вас не узнаю. Снулая рыба какая-то, молодой старец. Вы не больны? Перед вами невежественную чушь несут, а вы молчите. Да вы еще на третьем курсе вдребезги разбили бы все построения этого Никомедова…» – «Здоров я, Александр Иванович, – досадливо перебил Пичугин, – и все у меня как у всех. Жена, ребенок, работа с девяти до шести пять дней в неделю…». Бывший шеф слушал, кивал, а потом вдруг промолвил: «Вы ведь собираетесь писать диссертацию». Не с вопросительной интонацией, а с утвердительной. «Значит, вам нужны печатные работы. Я организую вам статью в «Государстве и праве». О том, чем вы всегда интересовались: о гражданском кодексе Наполеона и об его влиянии на европейское правовое сознание. Справитесь?»
Андрей Иванович вспомнил, как залепетал тогда, обмирая от чувства уже забытой полетной эйфории и одновременно от страха, что через секунду эйфория пройдет, а ему, деградировавшему в «юрист-консулах», будет некуда деваться: «Что вы! Тема-то профессорского уровня. Кому в «Государстве и праве» интересны самоуверенные бредни какого-то Пичугина, который сам никто и звать его никак?» – «Вы прежде всего дипломированный юрист. Ясно? Даю вам на статью два месяца. Потом, наверное, придется подождать минимум полгода, пока ее поставят в номер. Выйдет он в лучшем случае в октябре. Но зато в сентябре вы поступите в аспирантуру и будете уже не «нектом», как говорил Буратино, а аспирантом Пичугиным!»
Пичугин согласился, только чтобы отвязаться от доброго Александра Ивановича, но сам не заметил как увлекся и впервые за несколько лет своей унылой службы почувствовал возбуждающий холодок, азарт. Он в тот же самый день пошел в библиотеку (взбегая по ступенькам наверх, в зал каталогов, думал о себе в третьем лице, будто со стороны: «Вот идет молодой ученый!» и вздергивал на плечо сумку так, как это делают одетые в джинсы и ковбойки молодые профессора в зарубежном кино…). Пичугин допоздна листал книги, которые не открывал с дипломного курса, делал выписки, вспоминал обрывки собственных мыслей по поводу кодекса Наполеона и римского права, – как много у него было их когда-то!
Он пришел домой уже вечером и даже не обратил внимание, что Насти нет – обычно она сразу выбегала ему навстречу, – а Зоя возится на кухне. Сразу же прошел в гостиную, снял с антресолей пишущую машинку, сдул пыль, заправил лист бумаги, пробежался по клавишам. Лента сухая, почти не дает отпечатка, но ладно, на сегодня сойдет и так… Пичугин лихорадочно застучал, преодолевая страх перед чистым листом бумаги, выбрасывая в видимый мир весь сумбур, всю муть, поднятую сегодня со дна его души. Больше, больше, быстрее! Выливай сюда, на этот чистый лист, все, чем ты полон сегодня. Сегодня ты изобилен и восторжен, а завтра придирчив и язвителен. Будь же сегодня только писателем, пока тебе есть что сказать. Критиком ты станешь потом, когда тебе будет что взвесить и оценить. Довольно, как говорит Писание, на всякий день своей заботы…
Зоя Анатольевна тем временем раздвигала складной стол, расстилала скатерть, накрывала ее сверху прозрачной клеенкой. Это всегда раздражало Пичугина. «Что за мещанство? – говорил он супруге. – Жалко скатерти, так не стели. А покрасоваться хочется, так не оскорбляй гостей. Не в корыте, в конце концов, ты ее стираешь, и полощешь не в проруби». – «Со своими дружками можешь закусывать хоть на газете «Спид-инфо»! – парировала Зоя Анатольевна, вздергивая свои тогда еще худенькие плечи. – Кстати, их ты тоже, как меня, постоянно воспитываешь?»
Теперь он писал, торопился, обгонял мыслями движения пальцев и не замечал ничего вокруг. Только стук приборов и ударивший в ноздри запах маринованных огурцов вывели Пичугина из состояния транса. Диким, ничего не понимающим взглядом он обвел гостиную. Стол перед ним был уставлен салатными мисками. Посредине темнела бутылка, затертая ими, как крейсер во льдах. Жена сосредоточенно сдвигала их еще теснее, пытаясь освободить место для тарелок.
– Что это, Зоенька? – поинтересовался Пичугин. – У нас праздник?
– Да! – ответила она со злостью, выстреливая в него каждым словом. – У нас! Праздник! Мы! Между прочим! Женаты! Пять лет!
«Как не вовремя!» – пронеслось в голове у Пичугина. Но вслух он сказал:
– Совсем закрутился на работе. Забыл. Виноват, исправлюсь. Понимаешь, я получил предложение написать статью для «Государства и права»…
– Придут Дворяшины, Жуковы и, конечно, Светка со своим новым хахалем, – продолжала, не слушая его, Зоя. Дворяшины и Жуковы были их свидетель с женой и свидетельница с мужем, а Светкой звали Зоину младшую сестру. Для комплекта не хватало тещи, но Пичугин сообразил, что жена уговорила ее побыть сегодня с Настей, чтобы самим отметить этот день в их прежней, «молодой» компании. – Давай-давай, убирай свои бумажки. Еще зачем-то эту пыльную рухлядь с антресолей приволок… Работать надо на работе. О, уже звонят! Это, наверное, Жуковы.
Но это оказалась Света с пресловутым «хахалем». Парочка с порога объявила, что они только что подали заявление в загс. Обменявшись колкостями («После недели знакомства?! Завидую такой уверенности!» – «Ах, как нехорошо завидовать!.. Тебя-то Андрюха замуж позвал не через неделю, а только через три года!») сестры все-таки расцеловались и потащили мужчин в комнату, выпить за знакомство. Хахаль, точнее, как оказалось, никакой уже не хахаль, а жених, с недоумением повертел в руках приготовленную Зоей бутылку красного полусладкого вина неизвестного разлива. Он вышел в прихожую и вернулся с двумя бутылками водки «Финляндия» – клюквенной и простой. Пичугин, освобождая табурет, снял машинку с почти исписанным листом бумаги, поставил в угол – и больше к ней уже не возвращался…
II
«Надо начать жить чисто, – думал он, проезжая мимо библиотеки. – Пора наконец. Человек я или это… скотина, у которой кроме «поесть» и «поспать» нет других радостей?.. Почему я не могу после лекций собраться и пойти не в кафетерий и не к Мишке, а сюда? Закончить ту самую статью, которую я пообещал покойному Щуко, но так и не написал… Никому она теперь не нужна, кроме меня самого. Ну и что? Александр Иваныч всегда говорил: «Не бывает напрасного труда! Ради себя самого – это уже не впустую!» Какой дурак я был, что дал Зойке выбросить мою старую студенческую картотеку. Ладно, все вспомню и восстановлю, было бы желание».
Пичугин сморгнул, боясь опять вспугнуть надежду, вновь затрепетавшую рядом с ним радужными стрекозиными крылышками. На секунду он вернулся в реальность. И как будто в ответ на его внутренний монолог совсем рядом раздалось:
– …Я долго думал об этом. Начинал, бросал, откладывал на месяцы и годы, принимался заново – ничего не получалось. Не тебе рассказывать, ты это знаешь лучше других... Так я мучился, пока не понял одной простой вещи – ложными были не посылки, а метод. Тот самый, который я наблюдал в школе и которому меня учили в университете. Наша официальная наука сверху донизу, от академий до школ, планомерно истребляет у человека и понимание, и саму любовь, сам интерес к истории. Да если бы только к истории… Ко мне приходят после начальной школы. Ну что, скажи мне, что там можно испортить? Да такого интереса к миру вещей и явлений больше не будет ни в каком другом возрасте… Они готовы дни напролет слушать хоть о движении планет, хоть об устройстве подводных лодок, хоть о походах Александра Македонского. А на самом деле? Когда эти еще почти малыши поступают в мое распоряжение, мне уже почти нечего с ними делать: им до меня успели внушить, что в школе только тупая муштра и скука, только знай читай от сих до сих, не смей заглядывать на следующую страницу, а на уроке пения забудь о том, что тебе говорили на уроке рисования… Какой враг с колыбели прививает им это дискретное, фрагментарное мышление, лишает способности видеть мир объемным и многоцветным? Почти все мальчишки любят книгу о Спартаке, откуда же в их глазах берется эта свинцовая тоска, когда они начинают изучать историю древнего мира?.. Я бы давно ушел из гимназии, если бы не стыд признаться себе и другим, что как учитель и как ученый я профессионально непригоден… А знаешь ли ты, Кларочка, какой метод я для себя открыл, когда еще был ребенком и в одно дождливое лето день за днем читал на дачном чердаке «Легенды и мифы Древней Греции»?..
«Кларочка! Что еще за Клара? Еврейка, что ли?» – раздраженно подумал Андрей Иванович, который за шесть лет работы в академии стал немного антисемитом. Нет, евреев у них на кафедре не было, более того, ни один представитель этого народа никогда и ничем Пичугина не обидел. Просто антисемитизм у них исполнял роль своеобразного корпоративного ритуала, такого же, как чаепития с купленными вскладчину кексами, объединяющего шестерых очень разных, малоинтересных и не слишком по-человечески приятных друг другу людей. Так там сложилось еще до появления Андрея Ивановича, и хотя Пичугин сперва испытывал настоящую ярость, когда заведующий кафедрой профессор Куроводов все беды в стране и в мире принимался объяснять происками еврейской мафии, потом он привык, стал относиться к таким вещам спокойнее и даже улыбаться в ответ на небезобидные анекдоты. Скоро он заметил за собой, что в списках студенческих групп он фиксирует внимание на фамилиях, а в аудиториях – на лицах, могущих оказаться еврейскими, и относиться начинает к этим людям… нет, не хуже, и даже не придирчивее, но как-то внутри себя по-иному, не так, как к остальным. Андрею Ивановичу было стыдно, очень стыдно. Он старался быть с ними особенно справедливым и казнил себя за это словечко «особенно». Ему ли было не знать, что справедливость бывает одна-единственная для всех, без исключения, а «особенная» справедливость от этого прибавления не возрастет, наоборот, полностью теряет свое качество, обращается в ничто... Но Пичугин не мог прекратить мысленно отделять этих людей от всех других. И даже не пытался сам себе объяснить, зачем он это делает.
В действительности внезапное теперешнее раздражение Пичугина было вызвано отнюдь не нерусским именем женщины, сидевшей напротив. Эти мысли еще не успели пронестись в голове Андрея Ивановича, а он уже преисполнился безотчетного недоверия, недовольства и зависти к незнакомцу, который ведет в троллейбусе долгие ученые беседы со своей женой, а та внимательно слушает его и не прерывает каким-нибудь идиотским замечанием насчет «ужасно располневшей» Галки с третьего этажа или «сногсшибательно похудевшей» Верки с пятого.
Пичугин вскинул глаза на соседей. И разумеется, его раздражение не прошло оттого, что в женщине по имени Клара не оказалось ничего семитского. Простое неяркое лицо уроженки русского Нечерноземья или, скорее, откуда-то с севера, – из Архангельска, Пскова, Новгорода Великого, а может, «града Петрова». Такое лицо, на которое приятно посмотреть, но трудно запомнить, очень уж оно обычно. Бледная сухая кожа начинает увядать. Серые глаза смотрят мягко и немного растерянно, как у многих близоруких людей, которые стесняются носить очки. На голове белый пуховый платок, из-под него выбиваются светло-каштановые волосы. Рыжая короткая дубленка, клетчатая юбка… Такая внешность и такой добротный, но слишком провинциальный наряд не годятся ни роковой красавице, ни утонченной интеллектуалке. Просто милая, уютная и скромная женщина, наверняка хорошая хозяйка и любящая мать. Пичугин вздохнул. Пожалуй, слишком громко. Но Клара не заметила ни вздоха, ни беззастенчивого разглядывания. Сама она смотрела только на своего спутника, и только ему она улыбалась обветренными, чуть тронутыми светлой помадой губами. А он между тем продолжал:
– Читая эти мифы, я пытался представить древнюю Грецию так же ярко и в таких же мельчайших деталях, как мир, в котором я жил. Сначала это был какой-то пестрый шумящий хаос, о котором я знал только то, что боги и люди там носили белые хитоны, гуляли среди лавров и олив и говорили гекзаметром. Но, представив этих людей, мне захотелось узнать о них всё: как они выглядели, во что были одеты, что ели и пили, как проводили свое время, с кем и как воевали и чем торговали, о чем размышляли, во что верили. Моя книжка, прочитанная вдоль, поперек и даже вглубь, не могла дать ответов на все эти вопросы. И тогда я стал искать другие. Отовсюду я тащил, как муравей соломинку, по факту, по строчке, по какой-нибудь детали, которая расширяла мои представления о древних греках и делала их для меня все более живыми. Как же это было увлекательно! До сих пор я не знаю ничего более захватывающего и приятного, чем процесс реконструкции целого по фрагментам, мамонта по косточке, амфоры по черепку…
– Тебе нужно было стать археологом, – улыбнулась женщина. – Или частным детективом.
«Зануда, – подумал Пичугин про мужчину и скользнул по нему все тем же неприязненным взглядом. Потом снова посмотрел на Клару. – А она ничего».
Спутнику Клары было на вид лет сорок пять. Он казался лет на десять ее старше. Ничего особенного – худой, чуть сутуловатый, в видавшем виды черном пальто и торопливо повязанном шарфе. Но вот черты лица – из тех, какие нечасто попадаются в уличном потоке. Острые, сухие, словно бы готические, как у средневекового рыцаря на гравюре какого-нибудь Дюрера или Доре. Привлекательным это лицо не назовешь, зато, один раз увидев, забыть его уже не получится... В окружении Пичугина не было никого и отдаленно похожего на этого человека, так что доцент не смог сразу определить, нравится тот ему или нет. На всякой случай решил: не нравится. Женат на такой милой женщине, как эта Клара, и не придумал ничего лучшего, как в троллейбусе ей лекцию о древних греках читать!
– Господи, о чем мы с тобой говорим… – пригорюнилась женщина, как будто читая мысли Пичугина. – Ведь опять расстаемся. И неизвестно, когда увидимся снова.
– Почему же? Известно. Через три недели здесь пройдет международная выставка кошек. А ты у нас – знаменитая кошатница…
– Да, мои давно знают, что я мечтаю о норвежском котенке. Но Коля, наверное, захочет поехать со мной посмотреть на кошек, и что я ему скажу?.. – («Возьми с собой», – тихо сказал мужчина). – О, придумала! В этот раз покупать котенка я не стану. Только найду заводчика. Вот у меня и будет еще один повод приехать, когда котята родятся и подрастут. Есть у меня голова, правда, Гошенька? – Она улыбнулась и поправила платок. – А что потом?..
– А потом учительница немецкого языка получит приглашение на какой-нибудь семинар или курсы повышения квалификации… Ну, а летом я, может быть, и сам к тебе приеду. Неужели я не имею права первый раз за много лет без всякого повода приехать в свой родной город?.. Что-нибудь придумаем, Кларочка.
– Ты уже два года как развелся, – виновато прошептала она, но Пичугин услышал. – А я все еще не могу. Пока не могу. Прости…
– Я понимаю, – ответил ее спутник еще тише. – Ведь у меня нет детей. Если б они были, неизвестно, кто из нас бы дольше упорствовал…
Она опять улыбнулась как-то особенно трогательно – ласково и смиренно. Сняла перчатку и коснулась его руки. Он накрыл ее ладонь своей.
– Вот и вокзал. Ты не хочешь, чтобы я тебя проводил? Я успеваю. Мне только к третьему уроку в гимназию.
– Нет, не хочу. Долгие проводы – сам знаешь что. Пока, милый.
Клара быстро поцеловала его в щеку, схватила сумку и выпорхнула из троллейбуса. Несколько раз она оборачивалась и махала рукой. Мужчина смотрел ей вслед. Потом, когда вокзал остался позади, он открыл портфель, достал толстую дореволюционного вида книгу и углубился в нее.
«Вот и вся любовь, – хмыкнул про себя Пичугин. – Так, значит, она не жена этому профессору кислых щей. В другом городе у нее муж и дети. Интересные дела… А вдруг и моя Зойка такая же?»
Андрей Иванович стал припоминать, не уезжала ли его жена на несколько дней под каким-нибудь внезапным предлогом. К своему изумлению он почувствовал, что сердце заколотилось быстрее, а щеки потеплели. Но нет, последний раз Зоя Анатольевна отлучалась от семейного очага еще в октябре, когда перед первым снегом ездила вызволять из сада корзину зеленых помидоров и охапку странных пергаментно-сухих оранжевых цветов, похожих на китайские фонарики. Пичугин сник и облегченно-разочарованно подумал: «Да кому она понадобилась, эта Зойка… Была бы нужна – я бы и даром отдал, и еще бы доплатил…»
«Профессор» спокойно читал. Если он преподает в гимназии «Афина», подумал Андрей Иванович, то это конечная остановка. За несколько лет можно только в дороге туда и обратно все фонды Публичной библиотеки перештудировать…
– Виноват, – неожиданно кашлянул он. «Профессор», не переставая читать, бросил полувзгляд на Пичугина. – Как называется ваша книга?
– Это Фредерик Декарт, французский историк девятнадцатого века. «Неофициальная история Ла-Рошели», – ничуть не удивившись, спокойно ответил он.
– Знаю такого, – кивнул Андрей Иванович. – Только не слышал, что он был еще и историком. Это ведь тот самый Декарт, который открыл систему координат? – Никак не связанная с правоведением информация о декартовых координатах застряла в голове Пичугина еще давно, когда в порыве родительских чувств он однажды помог Насте сделать домашнее задание по алгебре.
– Нет, не тот, – поправил «профессор». – Однофамилец.
– Ла-Рошель я тоже знаю, – Пичугин упрямо решил продолжать этот разговор, очевидно ненужный, неинтересный и утомительный для его собеседника. – Там были мушкетеры и кардинал Ришелье.
– Да, да… – рассеянно кивнул тот и перелистнул страницу.
«Что это со мной такое! – спохватился Андрей Иванович, вспомнив, что сейчас утро и он еще трезв. – Зачем я к нему цепляюсь?..» Реплики его, к счастью, безответные, принимали характер пьяного косноязычного куража, когда заплетающийся язык отказывался произносить длинные фразы и ограничивался общеизвестными истинами или цитатами. «Лошади кушают овес и сено». Вот он уже и трезвый ведет себя как пьяный. Разрушаются клетки мозга? Этого еще только не хватало, черт возьми!
Троллейбус затормозил на площади перед академией, где работал Пичугин. Андрей Иванович сжал ручку портфеля, с трудом распрямил затекшие ноги и зашагал по постылой яблоневой аллее к постылым захватанным тысячами рук, исцарапанным сотнями ключей, прожженным десятками сигарет дверям. На ходу он искал в кармане пропуск: без этого в академию не пускали даже хорошо знакомых в лицо преподавателей и сотрудников, не говоря уж о студентах, потому что с осени решили повести борьбу с распространителями наркоты. «Как будто наркотики не может пронести, если захочет, собственный студент», – в который раз со злым бессилием подумал Пичугин. Но сегодня и злость, и бессилие как-то на удивление быстро забылись, прошли.
Он поднялся по прокуренной (несмотря на строгое предписание ректора курить только в коридорных тупичках возле туалета) и плохо вымытой лестнице к себе на четвертый этаж. И с неприятным изумлением обнаружил в полном сборе почти всю кафедру. «Заседание?» – перепугался он, кинув косой взгляд на уткнувшуюся в монитор и не обращающую на него никакого внимания лаборантку Ларису Витольдовну. Она не любила Пичугина и вполне могла устроить ему подлянку, «забыв» предупредить о чем-то важном. Но осторожная стерва никогда не вредила ему с помощью кафедральных дел, а то бы ей самой досталось от зава, профессора Куроводова. Лариса Витольдовна просто не сообщала о том, кто ему звонил, игнорировала личные просьбы (когда у Пичугина еще хватало смелости о чем-то ее просить) и в последнюю очередь выдавала ему расписание на семестр. Хотя эту-то немилость он делил еще с одной своей коллегой, старшим преподавателем Мирошниковой.
Светлана Валерьевна Мирошникова сидела тут же за общим кафедральным столом, помешивая чай в тончайшей чашке английского фарфора. Старший преподаватель Мирошникова была вообще дама изысканная и нежная, без единой морщинки на лбу, со щеками как у дорогой фарфоровой куклы, с детски-невинными глазами. Пичугин думал про себя, что тридцатипятилетней замужней женщине, матери сына-подростка, уже просто неприлично иметь такой невинный вид. Люди со стороны будут принимать это за изощренное притворство, или, что еще обиднее, за физическое либо умственное недоразвитие… Он старался избегать разговоров с Мирошниковой один на один, потому что изъясняться стилем романов девятнадцатого века он не умел, а от самой обыкновенной человеческой речи ушки Светланы Валерьевны розовели, голубые глазки наполнялись недоумением, а с розовых кукольных губок срывался вопрос: «Простите… Что вы сейчас сказали, Андрей Иванович? Я не поняла значения слова «видак». Ах, видеомагнитофон? Только и всего? Извините, что я вас перебила, продолжайте, пожалуйста…». «Княжна Гагарина, бля… – кипятился в первый год своей работы на кафедре в «курительном» закутке Пичугин, ломая спички и разминая трясущимися пальцами сигарету. – Интересно, как муж осмеливается ее трахать? Если бы не сын, я бы точно подумал, что она все еще девственница…» Со временем он поменял свое мнение и стал считать Мирошникову искусной лицемеркой. Симпатии к ней это не прибавило, но Пичугин успокоился: слава богу, можно при ней очень-то и не выламываться.
В отличие от Пичугина Лариса Витольдовна все эти годы при виде Мирошниковой так и продолжала трястись от ярости. Она, тянущая двоих детей на жалкую лаборантскую зарплату, ненавидела эту дочку профессора и жену полковника ФСБ, которая в жизни не решила ни одной проблемы собственными силами, и теперь была нужной во все времена профессией мужа, а главное, двумя оставшимися в наследство от бабушек и дедушек огромными пустующими квартирами застрахована почти от любой случайности на свете. Лаборантка однажды разбила английскую чашку Светланы Валерьевны. «Пошла мыть посуду, а ваша чашка возьми да и выскользни», – нагло объяснила она. Чтобы Лариса Витольдовна стала мыть посуду за кем-то из «кафедранцев», кроме профессора Куроводова, ну, ну… «Не расстраивайся, Ларочка, бывает», – кротко сказала Мирошникова тоном доброй барыни, которая решила ради праздника простить свою нерадивую горничную… На следующий день она принесла другую чашку, еще тольше и краше разбившейся, а вечером обернула ее платочком, положила обратно в сумку и унесла домой. Второй год она день за днем проделывала эти манипуляции, взглядывая исподтишка на Ларису Витольдовну так сладко, что Пичугина передергивало. «Ну и баба… – вздыхал Андрей Иванович. – Моя Зойка, конечно, не подарок, но у нее хотя бы что на уме, то и на языке. А как жить с этим тарантулом в сиропе?..»
У журнального стола шуршал страницами свежего номера «Труд и право» доцент Захаренков. Пока Светлана Валерьевна не завела с ним светскую беседу о том, как она вчера была на коктейле в американском консульстве, Пичугин ретировался и подсел к этому наиболее симпатичному из своих коллег.
– Что-нибудь интересное? – кивнул он на синюю обложку.
– Как обычно, – Захаренков пощипал бороду. – Жалобы на массовое и незаконное распространение контрактов... Ну конечно, мы ведь свободная страна. Скоро договоримся до того, что трудовое право и вовсе упразднят. Будет только договор подряда, договор поручения…
– При чем тут «свободная страна»?
– При том, дорогой Андрей Иванович, что свобода труда в нашей стране сразу же начинает пониматься как свобода от труда. Мы с вами жалкие пережитки рабской истории, вся разница в том, что мой предмет касается здоровых и трудоспособных рабов, а ваш – нетрудоспособных, отработанного шлака... Вам еще тоскливее. Оттого я езжу на «жигулях», а вы ходите пешком. А вот наш патрон профессор Куроводов, чей предмет – предпринимательское право, ездит, как подобает хозяевам жизни, на «мерседесе». Правда, старом, купленном еще в лихом девяносто шестом году. И пускай! Лично я ему нисколько не завидую. Я душой и телом за то, чтобы именно эта отрасль права стала у нас главной. Но ведь этого, теперь уже ясно, не будет никогда… Десять лет назад наша кафедра была самой процветающей в академии, и Куроводова двигали в ректоры. А потом оказалось, что самые большие деньги приносят совсем другие дела. Вы видели, на чем ездит наш проректор, который занимается правами и льготами чиновников? То есть государственной службой, я хотел сказать? На новеньком «лексусе». То-то!
– Что же вы, Сергей Константинович, скажете об историках права? – подзадорил Пичугин. Его хорошее настроение никуда не делось, и он сейчас испытывал желание спорить, доказывать, подбадривать, делиться оптимизмом. – Понимаю, ничего хорошего, но все-таки?
– А! – отмахнулся Захаренков. – Они вне игры. Там же, где библиотекари и архивисты. Если не повезло прицепиться к какому-нибудь гранту, лучше им сразу выпить пару упаковок элениума и не обременять своим никчемным телом жену и детей…
– Ну вы и добряк! – не обиделся Пичугин. – Уж позвольте еще немного побарахтаться. Помните лягушку, которая сбила масло из молока?
– Не ожидал от вас, человека с университетским образованием, подобной пошлости, – поморщился коллега. – Вы сначала удостоверьтесь, что барахтаетесь именно в молоке. А не в воде и не в компоте. Поймите, что все усилия напрасны, если окружающая среда… э-э… несбивабельна.
Пичугин знал, что Захаренков живет дома в обстановке приближенной к боевой. Его жена, тоже юрист, несколько лет назад сдала специальный экзамен и занялась частным нотариатом. К ней потекли огромные по прежним ее юрисконсультским представлениям деньги. Сначала она принялась безудержно покупать дорогие вещи и продукты, щедро помогать родственникам и друзьям, затеяла ремонт в квартире, размечталась, как летом они с Захаренковым поедут в средиземноморский круиз… А потом щедрость ее как отрезало. «Послушай меня, Сергей, – объявила она одним прекрасным утром. – Я все посчитала. На дом мы тратим столько-то, на детей столько-то. Эта сумма делится пополам. Изволь внести половину из своей зарплаты, а вторую половину я внесу из своей. Что останется, будем тратить каждый на себя. Не согласен – давай подадим на развод. Не вскидывайся, у меня никого нет, и я тебя люблю. Пока… Но, извини, мужчина, который живет на мои деньги, меня не возбуждает…» У Захаренкова на «обязательную долю» уходила практически вся зарплата, и он жил в мучительных и нелепых попытках догнать свою жену. Пытался заняться «бизнесом», продавал плохо изданные и кустарным способом напечатанные сборники каких-то порнографических стихов и сказок («Идиот, – думал Пичугин, – забыл, что на дворе не восьмидесятые годы и даже не девяностые»), брался за любые дополнительно оплачиваемые часы в академии, даже сам пытался сдать этот пресловутый экзамен на нотариуса, но готовиться ему было некогда, и он провалился. Пичугин его жалел и почему-то презирал.
«Я мало зарабатываю, пью, курю, на глазах умственно опускаюсь, изменяю жене, почти не занимаюсь воспитанием дочери, – опять подумал Пичугин в тот самый час, когда он шел под теплым мартовским снегом домой, растягивая и смакуя ожидание минуты, как он подсядет к компьютеру (старую пишущую машинку давно выбросили), откроет новый файл, назовет его napoleon и быстро-быстро забегает пальцами по клавишам, торопясь перенести в железную память своего общего с дочерью «пентиума» те мысли, которые он весь день между лекциями лихорадочно записывал на обрывках бумаги: только бы не забыть, только бы от чего-то оттолкнуться, только бы не оцепенеть перед чистым белым экраном, как перед белым халатом врача… – Я, откровенно признаться, негодяй и сволочь. Мне ли осуждать человека, который выдохся в попытках что-то сделать, с удобной позиции собственного, как говорят философы, не-деяния?..» Он выпустил в воздух кольца дыма, закрыл глаза и повторил: «Мне. Именно мне. Я такой, потому что я сам это сделал со своей жизнью. Никто не заставит меня участвовать в чужих тараканьих бегах. Кто сказал, что дорога только одна, и что она прямая? Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам, – дурашливо запел Пичугин, – пусть пересаживаются с «мерседесов» на «лексусы», я не хочу бежать по их колее. Там, в стороне, леса и холмы, и горные тропинки… Может быть, там ждут меня не только Мишки и Витьки с их дешевым портвейном, а радость и чудо? Они уже были в моей жизни. И они еще повторятся. Мне ведь всего сорок три года. Я в расцвете сил и творческих способностей. «Всё будет хорошо, я это зна-а-аю!..» Всё. Будет. Хорошо…»
Пичугин не заметил, как пролетели лекционные и семинарские часы. Даже студенты сегодня не раздражали его своей сообразительностью. Они считали предмет Пичугина слишком простым и в массе его пропускали, предпочитая тратить время на более нужные курсы и беречь силы на более строгих и уважаемых преподавателей. Если же приходили – отвечали на вопросы лениво, с зевком, а задачи решали, минуя предложенный алгоритм, и выкрикивали ответ, когда еще Пичугин не успевал даже полностью написать на доске условие. Он понимал, что это и правда просто, но на тему было отведено столько-то часов, и изменить этот порядок не мог. «Ладно, – думал он без злости, – скоро я буду преподавать здесь совсем другой предмет. Вы не узнаете этого нелепого доцента Пьянчугина в дешевом костюме, который с жалким видом распинался здесь перед вами, прося обратить на его жалкие и глупые задачки капельку вашего самоуверенного внимания… Я расскажу вам такое, что вы нефотогенично раскроете свои рты, которые пока умеют только складываться в снисходительную усмешку пресыщенных циников. Прав был этот «профессор» Гоша из троллейбуса… Нет ничего, кроме людей. Не интересно ничего, кроме людей. Хреновый ты преподаватель, если их нет в твоем предмете…»
На кафедре звенела посуда, затевались какие-то посиделки. «Что, отметим день Парижской Коммуны?» – слышался голос ассистентки, насмешницы Ольги Яковлевны. Другая ассистентка, Наталья Игоревна, такого энтузиазма не проявляла и явно предпочла бы убежать домой. Но коль профессору Куроводову захотелось посидеть сегодня с коллегами за чаем, «неостепененные» девушки не осмелились возражать и покорно захлопотали вокруг стола. Светлана Валерьевна Мирошникова, хоть и тоже не имеющая ученой степени, но абсолютно уверенная за свое место как на этой кафедре, так и вообще в этой жизни, помощи не предлагала: сидела в стороне и разглядывала свои ногти. Сам Куроводов у журнального стола спорил с будто бы не уходившим отсюда Захаренковым.
– Это все одна компания, – доказывал он агрессивно, с нажимом на каждое слово. – У его матери девичья фамилия Киршенблат. Как говорится, ни убавить, ни прибавить…
– Вы что, его личное дело в руках держали? – лениво парировал Сергей Константинович.
– Нет, читал в «Мегаполисе». Что вы морщитесь? Сам знаю, что газетенка эта – дрянь, навоз. Но в навозе жемчужные зерна истины попадаются куда чаще, чем в дистиллированной водичке… – Заведующий кафедрой оседлал любимого конька и готов был поскакать на нем дальше, однако хозяйским глазом отметил непорядок: слишком долго копающихся у чайного стола ассистенток и шнурующего ботинки Пичугина. – Девочки! Скоро вы там? А вы куда, Андрей Иванович?
– У жены аппендицит, утром увезли в больницу! Остаться, уж простите, не могу! – выкрикнул Пичугин, на бегу запахиваясь и застегиваясь. На мгновение похолодел, вдумавшись в собственные слова, но тотчас успокоился. Не накаркает: воспалившийся аппендикс Зое Анатольевне удалили еще в первый год их совместной жизни… Кубарем скатился с лестницы, пулей пролетел мимо вахтера, опомнился только в яблоневой аллее, по которой шел обратно на троллейбусную остановку. Так боялся он задержаться дольше на кафедре и опять впустить в свои легкие этот тошнотворный липкий воздух, который выдыхают и вдыхают эти люди. Которым вчера еще дышал он сам… Вчера – мог. А сегодня уже нет, потому что его ждало свидание с великим воином и законодателем Наполеоном Бонапартом…
III
Пичугин открыл дверь своим ключом и немного помедлил на пороге. В лицо ему ударила привычная волна звуков. Привычная-то привычная, но отчего-то именно сегодня шумовой фон, который сопровождал все их семейные вечера, стал для него открытием. И очень неприятным открытием.
Зоя Анатольевна в гостиной смотрела сериал. По экрану метались, заламывая руки, какие-то знойные красавицы. Героиня с лицом целлулоидного утенка в очередной раз убеждала героя, вложив в голос свое самое страстное рыдающее тремоло: «Я никогда, никогда не покину тебя, Альфредо!» «Я на месте этого Альфредо убежал бы от нее на Южный полюс, – подумал Андрей Иванович. – У них столько красоток, а главную роль отдали такому чучелу. Хотя, может, потому что она блондинка? Блондинки в Бразилии – редкий товар…» Жена никак не отреагировала на появление Пичугина. Он в одиночестве поплелся на кухню. Поднял крышку сковороды: там ждала его, отдыхая на подушке из разваренного риса, одна-единственная котлетка. Сердце кольнуло от неприятного предчувствия. Может, в чем-то другом и можно было упрекнуть Зою Анатольевну, но только не в привычке готовить «на один укус». Если она делала котлеты, то целыми противнями, если варила суп – то в ведерной кастрюле. Андрей Иванович торопливо съел свой ужин прямо со сковороды, вытер подливку сохнущим тут же ломтем хлеба и подкрался к двери комнаты дочери. Предчувствие его не обмануло. Настя была за компьютером и, хуже всего, не одна. Перед экраном с какой-то игрой-бродилкой, Пичугин в них ничего не понимал, в самой вольготной позе развалился ее одноклассник и друг (Андрей Иванович имел все основания думать, что он давно уже не просто друг) Вадим Зеленцов. Настя притулилась рядом, положив голову ему на плечо. Перед молодыми людьми стояли пустые грязные тарелки. Аппетит у этого парня, который даже спортом не занимался по причине телесной хилости, был такой, как будто в свободное время он разгружал вагоны… Компьютер то жалобно попискивал, когда игроки делали ошибку, то разражался громким и однообразным «бумм… бумм… бумм», видимо, когда все шло нормально, и выдавал оглушительную петушиную трель, если Настя и Вадим в перерывах между поцелуями умудрялись выйти на следующий уровень. Андрей Иванович покачал головой. Было бесполезно просить эту парочку пустить его за компьютер. Да и гордый Наполеон не потерпел бы той вони, которая исходила от клавиатуры, захватанной жирными пальцами…
Пичугин молча притворил дверь. «Я мог бы ей напомнить, что компьютер покупался в первую очередь для работы, и только потом для игрушек, – подумал он. – Да ведь она, чтобы порисоваться перед своим Вадимом, усмехнется и скажет так капризно, врастяжку, как она умеет: «Папуля! Ты, никак, на семнадцатом году решил взяться за мое воспитание!»
Как ни горько, но о дочери отныне можно было говорить только словами из популярного фильма: «Что выросло, то выросло». При минимальном участии его, Пичугина, как воспитателя, и при не столь уж большом – как кормильца. Зоя Анатольевна, женщина трезвая, относительно умственных способностей и характера Насти не обольщалась и потому, вероятно, терпела этого Вадика: то ли рассчитывала на ее раннее замужество, то ли просто надеялась, что неуравновешенной девочке этот ее первый настоящий роман поможет немного успокоить нервы и подлечить гормоны. Пичугин диву давался, не ожидая такого либерализма от своей жены-учительницы. «Эх… – говорила Зоя Анатольевна. – Не знаешь ты жизни. У меня в девятом уже все на парочки разбились. Наша-то еще поздно начала, в одиннадцатом…» – «Зоя, что ты несешь, – заорал тогда на нее Андрей Иванович, – какие парочки в выпускном классе, им об алгебре и геометрии надо думать!» – «Она не может учиться, – спокойно ответила жена. – Я была с ней у доктора. Это синдром. Неспособность концентрировать внимание. Знаешь, не всем в этой жизни быть учеными. Кто-то должен делать и что-то простое…»
«Яблоко от яблони недалеко падает», – в очередной раз подумал Пичугин. Мать смотрит идиотские сериалы, дочь играет в идиотские игры… Что-то этот Гоша в троллейбусе говорил своей Кларе – о детях, которым уже в четвертом классе не любопытно вообще ничего... Андрей Иванович вспомнил своих студентов. Пичугинский предмет их никогда особенно не интересовал, но ведь за любимыми преподавателями они бегают толпами, засыпают их десятками вопросов, ради них сидят в библиотеке до закрытия, готовятся, спорят, глаза у них блестят… «Нет, не все такие, как моя фефела… – признал он в своем нынешнем обостренно-справедливом восприятии мира. – Или им больше повезло с родителями…»
Он прошел в гостиную, вывалил на стол содержимое своего портфеля, достал обрывки бумаги с обрывками мыслей, стал рассеянно возить их по отполированной поверхности, прикладывать друг к другу: вот большой квадратный листок – пусть это будет дом, вот поменьше – крыльцо, положим две ручки сверху под углом – готова крыша… Пичугин опустил на «стену дома» коробок спичек – «дверь», и тут сериал наконец-то закончился. Зоя Анатольевна тяжело поднялась, пошла на кухню мыть посуду. Андрей Иванович с облегчением схватил пульт и нажал красную кнопку. Наступила тишина.
«Наполеон, Наполеон… Бу-о-на-пар-те. Мы все глядим в Наполеоны, двуногих тварей миллионы, – кто это написал?..» – Пичугин склонился с карандашом над одной из своих бумажек и машинально стал обводить каждое слово в рамочку наподобие траурной.
Зазвонил телефон. Из кухни прибежала Зоя, схватила трубку мокрыми руками. Даже на кафедре профессор Куроводов давным-давно завел радиотелефон с двумя трубками, а у них дома все еще стоял аппарат с диском и проводом-спиралью, совсем как в детстве… Пичугин давно собирался его выкинуть, но ему было жаль этой его трогательной и никому не нужной хрупкой пластмассовой угловатости, этого нелепого красного цвета, этих полустертых цифр… Зоя Анатольевна подтянула телефонный аппарат к своему еще не остывшему креслу и приготовилась к долгой беседе: судя по ее репликам «да что ты говоришь!» и «кто бы мог подумать!», звонила одна из трех ее лучших подружек. «Риточка, вот так сногсшибательная новость!» – угадал, значит, Рита Жукова…
«Все как всегда, – думал Пичугин. – Среда как вторник, вторник как понедельник… Зоя как Зоя, Настя как Настя… Почему же сегодня мне хочется надеть ботинки, застегнуть куртку и уйти отсюда куда-нибудь? Хотя бы просто пару часов покружить по этим раскисшим от мокрого снега улицам...»
Зоя выслушала монолог Риты Жуковой, несколько раз еще повторила «Это невероятно!», положила трубку и тотчас начала сама крутить диск. Ясно, торопится поделиться новостью со второй подругой, Надей Дворяшиной.
Пичугину хотелось встать, надеть ботинки, как он и собирался, застегнуть куртку и выскользнуть за дверь, в мягкую лиловую прохладу весеннего вечера. Но его ноги как будто приросли к полу. Он сидел, смотрел на красный аппарат и с закручивающейся в тугую спираль где-то возле сердца ненавистью слушал певучий, журчащий, радостный голос Зои:
– Ты представляешь, Надь, что мне сейчас рассказала Ритка Жукова? Просто бразильский сериал в жизни! Помнишь Воронцову, ну ту, что в моей школе работала, я как-то пару раз приглашала ее домой. Она совершенно не вписывалась в нашу компанию, но я все-таки ее звала – нехорошо ведь, работаем вместе, что это за коллектив, если все после работы будут сразу разбегаться к мужьям и детям, а друг друга игнорировать… Ну, вспомнила? Она полчаса посидела тут, поулыбалась, тортик мой похвалила, а как Наташка предложила спеть нашу любимую, «А ты такой холодный, как айсберг в океане», сразу поднялась и ушла… Короче, Ритка с мужем только что вернулась из Египта. И знаешь, кто оказался в их группе? Наша Воронцова! Ты слушай, слушай дальше… Она ведь старше меня, ей лет сорок пять, и муж у нее примерно такого же возраста. Я несколько раз его видела, он за ней после уроков заезжал… А там она рассекала в сопровождении какого-то двадцатипятилетнего юнца! Ритка говорит, вся группа в первый день гадала: мать это и сын, муж и жена или тайно сбежавшие любовники… Выглядит она, конечно, неплохо, морду всякими лифтингами мажет, фитнесом занимается, но – сорок пять и двадцать пять! Стыд-то хоть какой-то должен быть в нашем возрасте?.. Ну, слушай дальше, а ведь Ритка с ней хоть шапочно, но знакома. И вот она подходит к ней за шведским столом на второй вечер и вежливо так говорит: «Здравствуйте, Татьяна Александровна, какая встреча! Прекрасно выглядите, кто бы мог подумать, что у такой молодой женщины такой взрослый сын!» А Воронцова, можешь себе представить, даже не покраснела и отвечает ей спокойно: «Нет, у меня дочь, она с отцом осталась дома. Это мой друг Алексей. И называйте меня лучше Таней, пожалуйста».
Ее завистливо-гневно-восхищенный монолог лился дальше, журча на перекатах и прерываясь лишь для того, чтобы выслушать очередную порцию ахов и охов от Нади Дворяшиной. Пичугин же думал: «Какая молодец эта Воронцова. В сорок пять лет послать все к черту и позволить себе хоть неделю прожить так, как хочется. Я не смогу. Кровь уже, наверное, наполовину разбавлена дешевой бурдой из гастронома, в которой ни крепости, ни вкуса, – одна отрава. Отрава безволия…»
– Анюточка, что я тебе расскажу! – Зоя Анатольевна звонила уже следующей подруге. – Помнишь, у меня в школе работала такая Воронцова, я еще пару раз приглашала ее к себе? И вот неделю назад наша Ритка Жукова повстречала ее в Египте. Да не одну и не с мужем, а с каким-то молодым хлыщом, едва ли не ровесником своей дочери…
«Развестись бы с ней, – с тоской подумал Пичугин, вглядываясь в исчерканный листок, на котором уже нельзя было рассмотреть ни одного слова. – Выменять им с Настей квартиру, мне комнату… Но как? По Зоиным бабским понятиям разводиться неприлично, муж должен быть хоть плохонький, да свой… Она остаток крови из меня высосет… А ведь тот профессор, который встретился мне утром, он-то развелся с женой, чтобы, не обманывая ее и себя, хотя бы вот так, редко, торопливо, каждый раз мучительно подыскивая предлоги, встречаться со своей Кларочкой… Разыскать бы его и попросить, чтобы научил. Вот этому. Как правильно жить… Да только ведь, наверное, для начала он бы не женился на такой, как Зойка. Его жена была, наверное, интеллигентной, сдержанной, все понимающей… И расстались они, ясное дело, без скандалов и ругани… А я если и пройду через это со своей Зойкой, то ради кого? И ради чего?..»
Пичугин представил будущую свою комнату в коммунальной квартире. Как он сам себе строгает на ужин картошку, варит сосиски, стирает носки… Почему-то именно в это мгновение он представил грядущую жизнь горько и трезво, без малейших иллюзий. Не кодекс Наполеона его ждет, а холодная постель, стопка засохших тарелок на столе и батарея пустых бутылок за дверью, разговоры «тихо сам с собою», минуты и часы, когда на стенку хочется лезть от одиночества, случайные «подруги» и «друзья», болезни, увольнение с работы. И смерть под забором лет в шестьдесят. Если только не позарится на его комнату какая-нибудь ловкая бабенка и не проделает с ним классическое «подогрели-обобрали» – тогда трехгрошовая опера пичугинской жизни еще быстрее выдаст ему такую же нелепую, как все уже отыгранные сцены, последнюю арию.
«Жизнь – не компьютерная игра, ее назад не отыграешь», – заключил Пичугин и встал, сам не зная, что будет делать в следующее мгновение. Может, пойдет на кухню и соорудит себе бутерброд со вчерашней колбасой. Если она, конечно, уцелела после Вадимова нашествия. А может, махнет рукой на тянущую боль в желудке, скажет себе легко и весело: «Творец должен быть голодным», и все-таки пойдет прогуляется, охладит голову, посидит немного в тишине под деревянным грибком на пустой детской площадке. У грибка, между прочим, форма пирамиды. Когда-то он читал об одном открытии: будто бы надетый на голову прибор несложной конструкции в виде четырехгранной пирамиды, хотя бы и сложенный из обычной газеты, многократно усиливает работу мозга. Вот и проверим, правда это или нет…
– Валюша, ты уже покормила своего мужа? – щебетала тем временем Зоя Анатольевна. «А ты своего – нет», – угрюмо подумал Пичугин. – Сядь, отдохни, я тебе такое расскажу! Бразильский сериал в жизни! Алла Пугачева местного разлива! Ты ведь помнишь Воронцову, ну ту, что со мной когда-то работала?..
Уши Пичугина внезапно наполнились звоном. «Кровь бросилась в голову, – равнодушно отметил он. – Кажется, раньше это называли апоплексией». Сделал шаг и замер над креслом жены. В следующее мгновение он взял аппарат за провод, а другой рукой выдернул вилку из розетки. Зоя Анатольевна еще сжимала мертвую трубку и выкрикивала в нее: «Алло, алло! Валюша, ты меня слышишь?», когда Андрей Иванович деловито и бесстрастно, не чувствуя ни злобы, ни ненависти, вообще ничего не чувствуя и ни о чем не думая, так, как шагают в пустоту с крыши многоэтажного дома, затянул телефонный провод на горле своей жены.