3 августа
За завтраком дядя Коля мне напомнил:
— Ты сходи, сходи.
Буркнул и затомился, зачесался, завздыхал.
Подошёл к настенному календарю, проявил наблюдательность:
— А скоро ведь эта — пост.
Говорит, а сам на меня косится глазами виноватыми точно у собаки, по нужде присевшей на газон. Я дал ему сотню, пока тётя Нюра отошла — пусть гульнёт православный. Авось и мне зачтётся в копилку добрых дел.
Дядя Коля поблагодарил меня глазами той же собаки, и, сославшись на неотложные дела, тут же вылетел как был, в парадном бушлате.
Вошла тётя Нюра, посмотрела в окно:
— Теперь до вечера не жди.
И за что ж вы, женщины, нас терпите?
Я приобнял её и затянул близко-близко к морщинистой щёчке:
— Ой ты степь широ-оока-айа-а-аа, степь ра-аздо-ооольна-айа-аа...
Она подхватила:
— Ши-ро-ко ты, ма-аату-ушка-а-аа, про-о-тя-ану-ууула-ася-аа-ааа...
Растрогалась так, что простила мне эту "сотню", проморгнула слезу и даже предложила добавки:
— Сашенька, ты будешь ещё? У меня приготовлено...
У меня была запланирована встреча с писателем — там, где ходит лещ, — и я подкрепился. Еле-еле застегнул штаны, вывалился на крыльцо и покатился.
По пути попадались поганки — я топтал их ногами.
По пути попадались клещи — я давил их ногтями.
По пути мне встретилась берёза — я забылся мечтами. К такой-то вот, стройненькой, я впервые прижал девчоночку одной тёплой ночкой. Помню, как блестело в её глазах звёздное небо, и как сверкали её зубки в матовом свете Луны. И неловкие полунамёки шёпотом, и неумелые возня и сопение, лёжа в густой, мягкой траве, и невинные сперва поцелуи, а потом, поутру, припухлые девичьи губки — всё так удивительно, что даже сейчас, при воспоминании о ней, сладко заныло в груди от волнения. Где же ты теперь, моя первая любовь? Хранишь ли в сердце нашу нежную тайну?..
Ах, как ты красива, как ты красива, родная земля! Лежишь, распустив мягкие волосы лугов, и пригреваешь взглядом томным, зовущим, как у молодой супруги в ночь после долгой разлуки. Но не обнять твои круглые плечи, не прильнуть к твоей теплой груди, не обжечься о твои сладкие губы, не вдохнуть твоего свежего дыханья и взгляда доверчивого твоего не поймать тому, кто не мерял шагами русский простор, не лечился животворящей утренней росою, кто не мечтал до зари, сидя на круче над мурлыкающими бликами реки, и не видел, как дрожит перед грозой воздух над полем — словом, кто не пожил в деревне хоть чуть-чуть, хотя бы самую малость, чтобы, однажды почив навеки в сырой земле, спать в ней спокойно, как в объятьях любимой.
С этими мыслями я и наткнулся на мужчину, что, как обещала тётя Нюра, притих между кустами в засаде на рыб метров двести ниже моста. Я разнервничался и, не зная, как начать, распугал ему всю рыбу:
— День добрый! Поймали что-нибудь?
Писатель понял, что рыбалка на сегодня закончилась и, сматывая удочки, вздохнул:
— Да так. Всё больше подлещики. Да и то с утра, в основном. Жарко сегодня. — Он покосился на небо. — Прячется рыба. Разве что под кустами плотвичку ещё можно зажать, а остальная рыба загорает.
— Жаль, что не на сковородке, — пошутил я и сам заржал, как придурок.
Лев Константинович (а я заранее знал, что зовут его именно так) не подвёл, проявил себя интеллигентным человеком и попросту от меня отвернулся. Он оказался более дружелюбным, чем я того заслужил, и спиной, не глядя, рассказал мне обо всех известных типах поклёвки и движениях поплавка. Причём незамысловатую тему насытил таким изумительным, богатым на живые образы языком, что мне даже стало неловко за Москву перед творческим масштабом Твери. С восторгом заглатывая азы речевого мастерства, я елозил задницей по песку и втёр в штаны, наверное, все элементы местного грунта — так не терпелось заинтересовать собой этого человека. И когда я подловил его на паузе, я выложил всё, что знаю о рыбах.
— Рыба, — сказал, — гниёт с головы!
— Это верно, — посмеялся Лев Константинович и развернулся, наконец, ко мне загорелым пятидесятилетним лицом с аккуратной бородой цвета нержавеющей стали.
Я же на радостях достал из подсознания всё, что когда-либо слышал о ловле сома с квóком. И пока рыболов-писатель удивлялся моей "искушённости", я вывел тему на Жак-Ива Кустó, но его "Подводные одиссеи"[73], придвинулся к Спилбергу с его "Челюстями", пока наконец-то не "выплыл" к Айвазовскому и большому искусству вообще.
——————
[72] Цикл документальных фильмов Жак-Ива Кусто (1910—1997) о собственных исследованиях подводного мира. (С.О)
——————
И тогда мы заговорили о литературе. О классической и о новаторской, о темпах и качестве её развития. Навряд ли я сообщил Льву Константиновичу что-то новое, да и маловероятно, что хоть сколь-нибудь достойными мыслями на этот счёт обладаю, но в доверие таки втёрся, козырнув заученной фразой:
— Подражание дурному — плохо. Дурное подражание — плохо вдвойне.
Писатель посмотрел на умника с сочувствием и пригласил к себе, где порекомендовал книги прямо с авторской полки.
Домой я вернулся под вечер, к ужину, застав темпераментный монолог дяди Коли в выходном бушлате. Воспользовавшись моей сторублёвкой, он добавил русской душе ощущений и теперь делился тем, что давно накипело:
— Эх, вот кабы наши князья чуток расторопнее были, то не видать бы Москве ярлыка на Великое княжение. Неа, не видать.
Тётя Нюра, посмеиваясь втихую над мужем, сделала мне знаки не обращать внимания и накрыла стол.
Дядя Коля напихал за обе щёки картошки, но всё равно не унимался.
— А што? — приглашал он к дискуссии. — Нет, ну што? Вы сумеете меня переубедить? Хорошо, давай. Ну вот, скажите мне, — развернулся он ко мне и отставил от меня ещё полную тарелку, — а в монгольскую эпоху кто новое летописание повёл? А строительство каменное откудова возобновилось?.. А? Не знаешь? Не знаешь! То-то и оно. А надо бы знать-то, Санёк, надо. От Твери возобновилось. От Тверюшечки нашей родимой. А кто первым татарей побил? А? Опять не знаешь? Михаил Святой! Наш князь, тверской, не какой-нибудь там московский. Москвы тогда и духу-то не было: так — деревня, огороды. А кто первым в Индию пришёл? Саня, ну ты чё? Ты меня удивляешь, ей-богу!