У нас же как заведено?.. В возраст вошла – кыш со двора. Ну, с болота. Топай давай, пока водяной отвернулся и бородой утирает слезы свои крокодильи. Говорят, в жарких странах такие чудища водятся – крокодили. Зубы – во, пасть – мишка влезет!
Я и пошла, гордая и... Просто гордая. До вечера по лесу шла, а там уж и на деревню наткнулась. Нет, к людям я б никогда не пошла, если б не нужда – все, вот все подряд ручьи и лужи заняты! – некуда и приткнуться. Не буду ж я с хозяевами драться? Нет, я могу, конечно, но не буду. Я в болоте сильнее всех была, быстрее всех, вот теперь и ищу долю лучшую, потому как "Настюшка, кроме ж тебя и отправить некого, а ты одна справишься".
Ох, как вспомню бороду зеленую в соплях, так и плююсь! Батюшка, бес лохматый, выискался. Нашел меня в реке, на запруде, притащил к остальным русалкам, выкормил, выпоил, вырастил, а потом нате – ступай, доча, ищи новый дом. Ты ж сильная, ты ж умная, и в кого только такое чудо. Да уж не в тебя!
Что-то я разозлилась. Вдох, выдох... Вдох... Выдох... Полегчало. Это меня Васька научил – говорит, модное сейчас поветрие у людей, психолиз называется. Подышишь глубоко, и всю злость как рукой снимет; а если не снимет, то сломать можно чего ненужное. Он у меня вообще умный. Не в меня. Вон, сидит на срубе, кошкам сказки рассказывает про то, что он принц персидский, чистокровный, а что на улице живет – так это обет, добровольно взятый.
Шельмец.
Хотя мне грех жаловаться: я б без него совсем засохла от тоски зелёной. Батюшка меня из дому по весне выставил, так что в этом колодце я уж лето цельное прожила, когда нелюдь какая решила котеночка притопить. И животине горе, и вода б испортилась – всё один к одному. Вот и думай, то ли он специально так задумал, то ли попросту дурак. Я думаю, что специально, что злодей в деревне живёт, а Васька ржет, мол, дурак обычный, но с водопроводом.
Вот водопровод этот чудной я никак не пойму: как же можно пить воду из трубы железной? Она ж вонючая! В колодце-то моем камушек к камушку уложен, по дну песочек речной рассыпан – из-за леса носила! – а стены до блеска водорослями оттерла. Красотища. И вода вкусная. А все равно почти не пьют – тяжело им ворот ворочать, видите ли.
О чем это я?.. А, так о Ваське ж! Ночь, помню, лунная была: видно всё-всё, до последнего листика на кустах у колодца. Я тогда тосковала как раз, думала обратно домой податься, упасть к батюшке в ноги, упросить остаться. Ну или нахрапом пойти, прежнее лежбище занять силой. Чай, не выгнали б, не справились бы... Сидела на лавке, рыдала – и со мной такое бывает, я ж тоже живая! – как глянь: крадется кто. Да кому вру? Обычно он шел, чесал прямо по траве, кашлял еще так противно, как будто вот-вот помрет. Дошел до колодца, из-за пазухи достал сверток и – бултых! – в воду его. Развернулся и пошел, а я сижу ну дура дурой, только рот раззеваю по-карасьему. Это ж он, получается, в дом мой... в душу мне нагадил! Чертово семя!
Вдох... выдох... вдох... выдох... Ну, я ж сразу и нырнула за "подарком", а он мягкий, теплый. Выплыла к свету – котенок. Черный как ведьмина душа, усатый. Лапы длинные висят, хвост мышиный к шерсти прилип, уши завернулись. Думала, сдох. А он отошел, выжил; жизнь свою, котячью, потратил небось.
Так и зажили вдвоём. Он к зиме уже всю деревню оббегал, присмотрел себе зимовку у одной старушки, так что засыпала я спокойная.
А весной его и не узнала: важный стал, умный. В город ездил со своей старушкой, нахватался там всякого, мне аж завидно сделалось. Ничего, вот я тоже как-нибудь соберусь и отправлюсь к морю. Говорят, там зимы нет – да Васька и говорит, он по телеге видел. Как на ней чего рассмотреть можно? Она ж пустая стоит.
Вот и зажили мы с Васькой, горя не зная, пока водяной не притопал. Сел вот тут, на срубе, напротив меня, бороду в воду свесил, и говорит:
— Настюшка, доченька, звездочка моя северная!
Это я, значит, звезда. Ну-ну.
— Спаси если не меня, так сестер своих младшеньких! — И слезы в воду кап-кап. А я молчу: не из вредности, нет, просто испугалась.
— Я своё пожил, — напирает батюшка, — повидал всякого, а они ж мал мала меньше, головастики пузатые. Кто ж им поможет, как не кровинушка, как не сестрица старшенькая? Кто ж за ними приглядит, приголубит?
Тут я малость отошла, опомнилась и говорю:
— Какие головастики? Какие пузатые? Девки в пору почти вошли, со дня на день заневестятся!
Отгавкиваюсь, значит, а то с сестрами моими никакого житья не будет. А батюшка ж не дурак, меня знает, вот и говорит:
— Пожалей, Нептуном богом прошу! — А глаза хитрющие. — Не к кому больше идти.
Я ж и спрашиваю:
— Да что там у вас такого случилось? Может, ты того... чтоб дочек не воспитывать?
Он даже не разозлился – это меня сильнее всего напугало. Ему ж ежели что не так, сразу в такой рёв и крик, что щуки под камни лезут, а окуни к бобрам в хатки набиваются по десятку сразу.
— Химзавод у нас строят. На речке нашей, на Мыльной, так что болота сушить возьмутся.
Ох!..
— Я в примаки пойду к кикиморе, есть там одна... А девок она ни в какую брать не хочет.
Посидели мы, помолчали. Подумали. Васька демонстративно к лавке ушел, чтоб не мешать "слиянию душ в едином родственном порыве". Нет, все ж образование портит котов.
Так что я теперь сижу у околицы, жду сестер. Люди тут почти не ходят, вся жизнь шумит дальше, за балкой, где дома повыше, а деревьев почти не осталось. Там еще дорога авальтовая – что за камень такой странный? – по которой, рыча, едут страшилища. Машины. Тьфу, непотребство одно.
Сижу, значит, косы чешу, Ваську слушаю. О, моя любимая часть пошла! Про то, что он на самом деле не просто принц, а еще и тигр. Амурский. Кошки его обсели, морды внимательные, слушают так, что только хвосты изредка подергиваются – бабы.
О, а это, кажется, к нам гостьи.
Плывут, барыни, по дороге, земли не чуют. Машка-то, младшая, еще ничего, знает, кто ей жаб таскал, помнит добро, а вот Олька... У-у, кикимора белобрысая.
Подошли ко мне, кивнули: Машка улыбается, расспрашивает, как я тут живу, как справляюсь, да не обижают ли меня люди – меня обидь! – а Олька рожу кривит. Губешки поджала, чисто змея, глазками прозрачными так и рыскает туда-сюда. Ох, нахлебаюсь я с ней.
— Вот это и есть твой... домик? — И тычет пальцем в колодец.
— Да, — говорю, —он самый. А твой-то где?
Ничего она не сказала, просто прыгнула в колодец. Обрызгала с ног до головы.
— Ну зачем ты так? — спрашивает Машка и смотрит с укором.
— А чего такого? Я ж ей только ответила.
И эта ничего не сказала.
Васька подошел, потерся о ногу, опутал хвостом лодыжку и сказал:
— Терпи. У них подростковый бунт и переоценка авторитетов.
Не, ну я его иногда вообще не понимаю.
Лето бешеное выдалось. Солнце как с ума сошло: лупит по плечам, пощады не ведает, так что я теперь днем из воды не высовываюсь. Все равно там, снаружи, ничего интересного и нет. А Олька, ишь, любопытная до людского житья. В болоте она так не вертелась, не сбегала почти каждый вечер неведомо куда. Маша беспокоится: мол, сходи и сходи, пригляди за ней. Я б не пошла, если б не Васька – он тоже бормочет что-то о ранней беременности и конносепсисе. Вот эта неведомая тварь меня и напугала, так что сегодня я в деревню иду.
— Трусишь? — Васька вылизывает лапу, с шерсти вниз падает чешуя.
— Я? — говорю, а сама смех из себя выдавливаю. — Чего б? Пусть они меня боятся.
— Так и пойдешь?
Я посмотрела на себя: косы заплетены, свежими водорослями украшены, кожа чистая, только вчера песочком натерлась, ногти о камень сточены – не стыдно и в море выйти.
— А чего не так?
— Да все так, — щурит наглые глаза Васька, — все при тебе. Только люди ж голышом не расхаживает.
Ну и зря, я считаю. Хорошо ж, когда по коже ветерок гуляет или там водичка ластится, плечи оборачивает прохладой.
— Одежду тебе надо раздобыть, о-деж-ду.
Вот набрался в городе всякого, а теперь из меня дуру делает!
— Ладно, — говорит, — вечером проведу. Без меня не иди.
Как будто я сама не справилась бы. Нашел головастика.
Ещё и не стемнело даже, как Васька меня на улицу вызвал, мол, пора, шевелись, селедка. Вот если б не сестры – плюнула б и ушла! Обзывается он еще, тигр помоечный.
Провел к веревке натянутой, на которой тряпки ветром мотыляет, и шипит: быстрее, быстрее. Я первое попавшееся и натянула на себя. Не знаю, чего он хохотал. Приличная ж тряпочка: сама белая, а по низу цветочки нарисованы. Обувь не нашли, но это к лучшему – хоть ноги бить не придется.
Засели мы в кустах напротив колодца, ждем Ольку. Комары зудят гаденько, кружат вокруг, Васька хлещет хвостом по бокам, аж пыль стоит. Мне-то они ничего не сделают, кровь невкусная, а он бесится. Говорит, что он деликатес. Тоже, наверное, редкий вид кошек.
О, лезет красавица наша, лезет. Ногу через сруб перекинула и застыла. Следит, значит, выжидает. Мы с Васькой дышать перестали, а комары резко умолкли и спрятались. Ну, Олька и кинулась под лавку. Вот хитрюга! У нее там схрон! Достала платок какой, замоталась ним ловко так, сразу видно – не впервой, сунула ноги в опорки высоченные, и поплыла. Она идет, кормой виляет так, что будь у нее хвост, то уже б отвалился, а мы сзади крадемся.
Дома каменные пошли, из-за заборов псы брешут лениво, а мы все идем. Я-то далеко не забиралась, не знаю, найду ли дорогу обратную. Уж больно тут все высокое, аж небо застит.
Шли мы, шли, пока Васька мне в ноги не кинулся. Я только рот открыла, а он когтями царап и башкой бодает – прячься, прячься!
А где тут спрячешься? Я присела, тряпку на колени натянула и сижу, кустом прикидываюсь. А к Ольке из-за угла человек подходит. Молоденький, худой, на щучонка похож. И волосики такие – плавничком торчат. Подходит, значит, к ней и – цап! - за руки хватает. Я аж вся обомлела. Думаю, всё, приплыли – сейчас он ее потащит на костёр, уху варить. Батюшка рассказывал, что в древности так с русалками расправлялись. Бежать к ней? Бежать к младшей? Самой спасаться? Мысли в голове толкаются, тесно им там, не думается. Ничего сообразить не успела, как вижу, что Олька-то его обнимает. Тьфу! Гадость какая!
— Жаль, у тебя телефона нет, позвонила бы, — паренек говорит.
Я аж обиделась. А ведро? Ведро ж есть, и звонкое такое – ударишь цепью, звон стоит до неба. А Олька рожу скривила и шепчет:
— Ты же знаешь, какая у меня семья...
Какая? Вот мне очень интересно, какая такая у нее семья. Я так распыхтелась, что Васька меня укусил.
Молчу, держусь из последних сил.
— Куда сегодня пойдем?
Олька хохочет, трясет гривой – она у нее светлая-светлая, прозелень только у концов проглядывает.
— Пойдем, — говорит, — потанцуем. Кровь разгоним.
И тянется к нему губьями, а потом они еще целуются долго-долго. Так долго, что у меня почти заканчивается терпение, и Васька шепчет, что "надо все вызнать, прежде чем действовать, потому что можно оттолкнуть ее от социума". Вот только из-за его речей и сижу ошарашенная, никуда не иду.
— Ну, что сидим, кого ждем? — Васька уже посреди дороги стоит, в луже света от фонаря.
— А куда мы?
— На танцы, — лыбится, — кровообращение улучшать. А то у меня в жару лапы немеют и хвост плохо шевелится.
Что-то я совсем расклеилась от вида сестры с человеком, так что не споря пошла за Васькой.
Музыку я люблю: очень уважаю жабий хор, птичек там всяких, крики филиновы тоже неплохи. Но вот от дома, освещенного ярко, как днем, несло какой-то жутью подземной. Как от водопровода, вот.
— Зайдем? — спрашивает Васька и, не дождавшись ответа, сам и отвечает: — Кто ж тебя такую пустит – босую и в ночнушке... Скучные люди, без огонька. Эх, сейчас бы в столицы, вот там все фрики твои были бы.
Не хочу я никаких фриков! Меня и домашняя еда устраивает.
Мы снова ждем. Васька охотится на полевок, так, для интересу. Тащит ко мне полузадушенных мышей и складывает у ног.
Наконец из дома вываливается наша парочка – так перепутались руками-ногами, что я Ольку только по волосам и признала.
— Ко мне? — спрашивает человек, и тут даже я понимаю, к чему дело идет.
— К тебе, — отвечает Олька тихо-тихо и подныривает ему под руку.
Они уходят, а я сижу, гляжу на луну и думаю, что пора вызывать батюшку.
На болото Ваську не взяла, нечего ему там делать. Иду сама, головой верчу: как тут? А изменилось все – меньше стало, что ли, тесное, как человечья одежда. Деревца и раньше статью не отличались, а сейчас и вовсе у земли стелются, полощут ветви в бочагах. Ягоды кое-где на кочках поблескивают, заманивают поглубже. Кикимора, ясное дело, расстаралась.
Машке я ничего не рассказала – она-то не удержится, все сестрице выболтает, а уж та... Нет, не знаю, что она еще выкинуть может. С человеком связаться разве мало?
А вот батюшка, греется на камне, как ящерка. Меня не видит, похрапывает тоненько. Гляжу, неплохо ему в примаках живется – бледный живот чуть не до коленок свешивается, борода вычесана волосок к волоску, на голове свежий венок. Я аж зубом цыкнула – обманул, гад, повесил на шею ярмо, а сам и в ус не дует. И такая меня злоба разобрала, что пнула я его по мягкому брюху.
— А?! Кто?! — спрашивает вскинувшийся батюшка. Глаза выпучил, в зубах чешуйка застрявшая сидит.
Все, чему Васька учил, все его словечки мудреные забыла – кипя от злости, крикнула:
— Дочь твоя! Шашни с человеком крутит!
И тихо так стало. Батюшка поднялся медленно, словно вырос, свел брови вместе и загремел:
— Да как ты такое удумала, Настасья?!
Это ж какого он обо мне мнения, если из всех дочерей подумал на одну, и ту названную?
— Как тебе это в башку втемяшилось?!
— Не мне! Не мне втемяшилось, — кричу не хуже батюшки, — а Олечке твоей распрекрасной.
Тут-то он и сел. Свернул ноги калачиком, бороду на плечо закинул и ладошкой по камню хлопает: садись, мол, чего зенками лупаешь. Я его таким боюсь. Он же удумать может такого, что болото еще год не успокоится.
Мы решили – батюшка велел, а я молча с ним согласилась, – что вечером он к нам приплывет и наведет порядок. Оказывается, от колодца к лесу речка подземная ведет, а я все ногами хожу, мозоли натаптываю, как корова какая.
Олька дрыхнет, а Машка ровно чует что: круги вокруг меня наворачивает, все норовит в лицо заглянуть. Ну я и не выдержала:
— Чего? — говорю.
Та словно момента нужного ждала: разрыдалась, рассопливилась. Икает сквозь слёзы и ноет, что судьбинушка проклятая их с сестрой разлучила, что добра нечего ждать от природы, что скоро зима, а все ее подушки да одеяла дома остались – кто ж ее такую теперь замуж возьмет. Я б плюнула, да некуда.
А тут еще Васька сверху свесился, морду в воду пихает, булькает неразборчиво.
— Ну? — говорю, всплывая.
— Анастасия! — Ого, давно я Ваську таким не видела. Серьезный, деловитый, как леший по весне, – в лапах штука черная. — Я принес тебе пренеприятнейшие известия.
— Какие такие известия?
Васька глаза закатил и объясняет по-простому:
— Сестра твоя сбежать хочет.
Вот я сначала аж обомлела. А потом обзавидовалась. Ну, зараза, ну все успевает: и шашни с человеком крутит, и мир повидать раньше меня собралась.
— А вот, — говорю, — шиш ей!
Васька лупой кукиш от усов отвел и посмотрел так, что мне стыдно стало.
— Я у парня ее телефон позаимствовал, переписки почитал...
— Спер?
— Позаимствовал. Но это не важно, — отмахнулся лапой, — важнее то, что он...
И тут чую – батюшка пожаловал. Волной Ваську смыло, а тот в тилвон вцепился – умеют же люди названия придумывать – и матерится неприличными словами.
Спускаюсь я, а внизу потоп: Машка ревет, Олька хмурится, а батюшка сияет красной распаренной рожей. Ну точно, с банником квасил, вон в бороде листья застряли.
— О, доча моя старшая пришла! — вопит. — Садись, послушай, что умные люди надумали.
Села я рядышком с сестрами, руки на коленках, как послушная девочка, сложила и гляжу во все глаза. Скорей бы сестры съехали, а то у меня от суеты желчь разливается.
— Посмотрел я на вас, красавицы мои, и вижу – пора вам замуж!
Сказал и лыбится довольно. Не, ну я-то сама себе хозяйка, а сестры ж как? Не спросясь их, выдаст за невесть кого?
— И кто ж женихи? — спрашиваю.
Батюшка икнул сыто, бороду оглаживает и щурится. Олька насупилась, из глаз молнии мечет – я ее знаю, опять надумала пакость какую.
— А солидные все люди. Водяной из Рыжовки...
Да он же старше батюшки! Борода цветет, в ушах жабы гнездятся.
— ...банник Семеныч...
Еще лучше! Пропойца из последних; если б не человеки, по миру с котомкой пошел бы. Один другого лучше.
— ...и гость заморский – тритон морской.
Ох и кавалер – без ног, зато с хвостом рыбьим. Тьфу! За такого пойдешь, а потом всю жизнь рыб нянькай.
Так, это что ж получается, батюшка троих женихов подобрал? Это для кого он расстарался?
— Батюшка, — спрашиваю мягко-мягко, — а чего ж их трое?
— А как иначе? — отвечает, а сам на меня глазами честными до прозрачности смотрит. — Что ж я, нелюдь какой, что ли, чтоб тебя без жениха оставить?
Ну всё, сам напросился.