Калиф на час

Глава седьмая. Завтра! Все решится завтра!

Наползали сумерки. Я шел сквозь голизну большого города — обескровленного, мертвого, ибо из каменных жил вытекла наполняющая его жизнью людская масса. Безглазо смотрели окна с разбитыми стеклами, глухо стучали шаги.

На Кандальной улице меня догнала карета с пухлыми гербами какого-то «фона», реквизированная по случаю всеобщего драпа. С передка спрыгнул одноглазый горбун, в обычное время разносчик почты Клаус, а в остальное — мой агент, связной короля-карлика с его верноподданными Вазбургского дна.

— Ваше величество. — Клаус склонился в почтительном поклоне.

— Здравствуй, мой верный драбант. Я рад тебя видеть. Рад вдвойне, ибо пробил наш час. Мы наконец выходим из подполья. Передай мою волю народу.

Единственный глаз Клауса широко раскрылся, и улыбка растянулась на все лицо.

— Поторопись! У нас мало времени. Скажи, я назначаю сбор на Дворцовой площади.

Клаус тут же умчался, а я вернулся во дворец…

Еще недавно в его просторных залах звучала музыка, шуршали кринолины, звенели шпоры, бесшумно носились вездесущие лакеи. Теперь лестничные марши были пусты. В простенках между окон горбилась покореженная, в спешке брошенная мебель. По углам стояли пустые рамы из-под картин.

Миновав анфиладу комнат, я поднялся на второй этаж, вошел в тронный зал и остановился у окна.

Небо было высоким, лилово-черным, в точках первых вспыхнувших звезд. Такие же звезды вспыхивали на дворцовой эспланаде — это люди разводили костры. По одному, по двое, группами они стекались со всего города. Завтра утром многих из них уже не будет в живых.

Всю свою недолгую жизнь я никогда не терял веры в судьбу. Из прихоти, верно, наградив мое тело уродством, природа умудрилась вложить в меня живучий и упрямый нрав. Какие только беды не обрушивались на меня, не ломали, не гнули в бараний рог, но я все выдержал, не пропал, не переродился.

Какой-то настырный голос твердил мне, что все не зря! Что будет другой день и другое утро, пробьет час великого испытания духа, как награда за годы унижения, позора и тоски. Теперь я точно знал, что все было не зря. И в моем пути ничтожного, жалкого человека появился смысл.

Завтра! Все решится завтра!..

Я будто слышу заунывного скептика, пожимающего плечами: «Что вы хотите доказать и, главное, кому, встав горсткой калек на пути всесокрушающей армады, с ее штыками, пушками, знаменами, трубами? Армады, которая раздавит вас сапогами, как пустой дождевой гриб?»

Нет, боже упаси полагать меня безумцем, ибо мой рассудок ясен как никогда. Что я, то есть мы — такие, как я, хотим доказать? Только то, что мы существуем, мы дышим, мыслим, ползаем по грешной земле и имеем полное право говорить не только «да», но и «нет». Мы хотим доказать это и себе, и всему этому сумасшедшему миру.

Не военная победа над сильнейшим противником увлекает нас. Не настолько мы слепы, чтобы верить в такую возможность. Наш враг превосходит нас по силе многократно. Острие своего клинка мы направляем против тупости и трусости немецких князей, против бездарности их генералов, против позора нации, доведенной до отчаянного положения, против Гарцмана с его свободолюбивыми теориями, против лжи, пускающей корни всюду, и против предательства. Но, главное, мы восстаём против своей обреченности, навязанной судьбой, против ее приговора, не подлежащего обжалованию, и против того порядка вещей, при котором возможно все это и многое другое.

Да, я не случайно вспомнил Гарцмана. Он говорил о свободе, но как же мы далеки друг от друга в наших представлениях о ней. С младых ногтей во мне несокрушимо утвердилась мысль, что свобода, какой бы абсолютной она ни была, не дает человеку права забывать о своем нравственном долге. Есть вещи, от которых не освободишься, ибо они вечны, как вечны небо и звезды. Это — любовь. Любовь к женщине, к матери, к детям, к Родине. В общем-то, обыкновенные истины, не требующие большого мудрствования, но без них как бы оскудел мир, да и смог бы он устоять под этим огромным, необъятным небом?..

Да, завтра! Все решится завтра!..

Бьют куранты — пора! За окнами сгущалась ночь, и лишь высокие площадные костры раздвигали ее непроглядную тьму. Я шел в Фельдмаршальский зал на военный совет.

Их четверо, самых близких и преданных, тех, кто шел со мной незримо бок о бок. Они — мой голос, глаза и уши. Благодаря им я слышал и видел с дворцовой балюстрады все, чем жил и дышал город. Это Раушенбах, Клаус, Генрих и бродяга Роберт. Каждый их них ценен и дорог по-своему.

Михель Раушенбах, одноглазый фельдфебель[1], служивший еще при Фридрихе Втором, мой главнокомандующий. Старику не занимать боевого духа. Три года назад никто не узнал бы его в горьком пьянице, пропившем все до нитки и потерявшем человеческий облик. А теперь — как лихо закручены его усы, с каким молодцеватым задором блестят из-под сивых бровей его глаза, когда, чеканя шаг, он идет рапортовать!

Вот Генрих, маленький и хрупкий, как трехлетний ребенок, и морщинистый, прокопченный, как старик. Его лицо с навечно застывшей улыбкой напоминает печеное яблоко. Когда-то он был шутом в доме барона фон Кесселя, который с немецкой педантичностью лупцевал его тростью каждый божий день — просто так, забавы ради. Генрих отвечал тем, что языкасто и смело охаживал заплесневелую баронскую спесь ядовитым сарказмом. Когда эта дуэль приелась Генриху окончательно, он скинул свой шутовской колпак и примкнул ко мне. Я назначил его шефом тайной полиции. Не удивляйтесь, в моем дурацком королевстве все взаправду, все по-настоящему.



Отредактировано: 29.05.2025





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять