Кислая Ромашка.

ГЛАВА 1.

Я не считал дни. Они считали себя сами.

Сорок. Цифра, которая ничего не значит для того, кто никогда не верил в Бога, в церковь, в свечи и молитвы. Я ходил туда дважды в жизни — на похороны отца с матерью и на похороны брата. Теперь вот пришёл на сороковой день. Не потому, что верю. Потому, что так надо. Ему надо. Или мне. Я уже не разбираю, где чьё.

Дорога на кладбище была вымощена временем и чужими слезами. Я шёл по ней, сжимая в кармане куртки пачку сигарет и зажигалку. Год назад я даже не знал, как они пахнут. Год назад я считал себя спортсменом, верил в дисциплину, в чистоту лёгких, в силу, которая рождается из правильного дыхания. Я был уверен, что моё тело — храм, и никто не войдёт в него с грязными ногами. Теперь я дышу дымом. И мне плевать на храмы. Они всё равно пусты.

Октябрь встречал меня мокрым снегом и ветром, который выл в голых ветках, как по кому-то, кто не успел укрыться. Кладбище спало своим вечным сном. Памятники, кресты, ограды — всё это было чужим и далёким, пока не стало моим. Я не знал, как правильно себя вести здесь. Молиться? Я не умею. Плакать? Я разучился. Стоять молча? Стою. Но внутри всё кричит, а наружу не выходит.

Я знал дорогу к их могилам наизусть. Моя ноша была там, где земля ещё не успела осесть, а венки не высохли до конца. Там, где самое свежее пятно на этом огромном полотне потерь.

Ваня.

Мой брат. Моя последняя кровь. Мой немой свидетель. Тот, кто знал меня до того, как я стал тем, кем стал. Тот, кто видел меня чемпионом и неудачником, сильным и разбитым, живым и почти мёртвым. Он лежал в новом секторе, где могилы похожи на аккуратные клумбы — слишком правильные, слишком свежие, слишком жестокие в своей геометрии. Рядом с ним — пустое место. Для кого? Для меня. Когда-нибудь. Или, может, для мамы с папой? Нет, они на другой стороне. Это место просто ждёт. Может, дождётся. Может, меня зароют в другом конце, как бродячую собаку. Я не знаю. И знать не хочу.

Я остановился у ограды. Памятник был простым — чёрный полированный гранит, выбитые буквы, две даты, разделённые чёрточкой, которая стоила целой жизни. Я не плакал. На похоронах не плакал — стоял, как столб, смотрел, как гроб опускают в яму, как Анжела рыдает на плече у Лёхи, который тоже был мокрым от слёз, как комья земли стучат по дереву, как глухо, навсегда. Я стоял и чувствовал, как внутри что-то отмирает. Не болит, не ноет — просто перестаёт существовать. Часть меня, которая умела чувствовать тепло, улыбаться по-настоящему, верить в завтра.

Я не плакал тогда. Не плакал на девятый день. Не плакал вчера, когда пил один в пустой квартире, глядя на его вещи, которые не мог выбросить, потому что выбросить их значило бы признать окончательность. А я не готов. Я никогда не буду готов.

Я присел на скамейку у могилы. Холодный камень, холодный ветер, холодная земля под ногами. Достал пачку — дешёвый «Винстон», красный. Руки не дрожали. Они привыкли к этому жесту — поднести сигарету к губам, щёлкнуть зажигалкой, вдохнуть горечь. Первая затяжка обожгла лёгкие, я закашлялся, как в первый раз. Месяц назад. Или два. Я сбился со счёта. Раньше я мог пробежать десять километров и не запыхаться. Теперь я задыхаюсь от одной сигареты. Символично. Я задыхаюсь от всего.

Я посмотрел на памятник. На его имя. На даты. На крошечную иконку в уголке. Я не знаю, зачем её приклеили. Наверное, Анжела. Она всегда была в это повернута. А я нет. Бога нет. Если бы он был, разве позволил бы он родителям разбиться на мокрой трассе? Разве позволил бы он Ване сесть на этот проклятый мотоцикл? Разве позволил бы он мне стоять здесь, с сигаретой в руке, и не чувствовать ничего, кроме пустоты?

Ветер перебирал пожухлые листья на соседних могилах. Где-то далеко каркнула ворона. Я докурил до половины, затушил о подошву ботинка и положил окурок в карман. Не на могильный камень. Не на землю. Уважение. Последнее, что я могу ему дать.

Достал вторую. Закурил снова, глубоко, почти до тошноты.

Я смотрел на чёрный гранит и говорил с ним. Вслух. Потому что тишина убивала быстрее, чем любой удар под дых.

— Привет, брат. Прости, что не пришёл раньше. Трудно было.

Голос мой был чужим, хриплым. Я почти не узнавал его. Раньше я умел кричать на ринге, рычать от напряжения, смеяться после побед. Теперь я говорю шёпотом, как будто боюсь разбудить мёртвых. Но они не спят. Они просто ушли. А я остался.

— Сорок дней, Вань. Говорят, душа ещё здесь. Я надеюсь, ты не смотришь на меня сейчас. Потому что я… я не тот, кем ты меня знал. Я уже не тот, кого ты уговаривал не сдаваться. Я… я сдался, брат. Давно. Ещё до того, как ты ушёл.

Я затянулся глубже, сжигая спазму в горле. Дым горчил, глаза слезились — то ли от ветра, то ли от чего-то ещё.

Ты помнишь, как меня выгнали из большого бокса? Тот бой против Андрея Соболева. Тот, после которого меня назвали мясником и психом. Ты был тогда в зале. Сидел на трибуне, сжимал кулаки, кричал: «Давай, Ром! Уничтожь его!» Ты не знал, что он сказал мне после гонга. Ты не слышал, как он плюнул мне в спину и прошипел: «Сирота чёртова, тебе не место в этом спорте». Ты не видел его ухмылку, когда он ударил меня исподтишка, в челюсть, когда я уже повернулся к нему спиной.

А я ударил в ответ. Один раз. Потом ещё. Потом не мог остановиться. Четыре удара. Все в голову. Он упал, и я всё бил и бил, пока рефери не оттащили меня. Я не чувствовал его лица. Я чувствовал только бешенство — на него, на судей, на весь этот грязный, продажный спорт, где побеждает не сильнейший, а тот, у кого длиннее язык и толще кошелёк.

После меня дисквалифицировали. Тренер Царёв, который растил меня с семи лет, выгнал из зала. Сказал: «Кисляков, ты не боец. Боец умеет держать себя в руках. Ты — животное. Я не хочу иметь дело с животными». И закрыл дверь перед моим носом.

Я не спорил. Он был прав. Я переступил черту. Ту самую, о которой он твердил мне все эти годы. Я думал, что я сильнее своих инстинктов. Оказалось — нет.

Ты тогда пришёл ко мне домой. Принёс пиццу, которую я ненавидел, и сказал: «Ром, ну и чёрт с ними. Ты же талант. Найдёшь другой зал, другого тренера. Вон Марк Шторм который вообще подпольно боксировал, а потом нокаутировал Бизона. Ты сможешь». Я знаю, ты хотел как лучше. Но я уже не мог. Во мне что-то сломалось в тот вечер. Не только челюсть Соболева. Моя вера. В спортивную справедливость. В то, что честность когда-нибудь победит.



Отредактировано: 05.07.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять