Вдох, выдох, вдох, выдох, поворот корпуса вправо… Я не люблю утро. Особенно раннее, особенно летнее.
— Доброе утро, тётя Тальма!
Ох, Мариночка, когда мне было пятнадцать, я тоже считала каждое утро добрым и начинала его тёплой сдобной булочкой с изюмом и стаканом томатного сока. Улыбаюсь, киваю и с завистью смотрю вслед пятнадцатилетней соседке, которая мчится в неизвестность, как маленький пудель — вся в веселых салатовых кудряшках, с рюкзачком и висящими на шее наушниками, вместо ошейника.
И снова — вдох, выдох, вдох, выдох, поворот корпуса влево…
— Тальма, деточка! — голос низкий, грудной, к такому бы голосу ещё музыкальный слух — и мы бы с моими дамами в Большой по контрамаркам ходили. Но… коктебельские духи тётю Эмму слухом обделили. — Спроси у Полюшки, вы творог у Ирмы брать будете? Она расторговалась!
Я киваю, не прекращая дыхательных упражнений. Полюшка, конечно, будет. Полюшка любит Ирму, Ирма — Полюшку, а я — молча перевожу эти союзы в мирное русло потребительской логистики.
— Не дыши так громко, Тальма. У тебя черное пятно в диафрагме.
Прилетает мне в спину, заставляя дыхание сбиться. Меланья. Она не здоровается — она тебя узнаёт. Говорит так, как будто цитирует старинную книгу, которую никто, кроме неё, не читал. Цветы сажает по фазам луны, хлеб покупает только у глухой Фроси — мол, у той руки чистые, а сердце — как родник. Любит называть людей "огоньками", "ветерками", "туманами". Я у неё — "гранат в кожуре". До сих пор не решила, это обидно или почётно.
— У меня там бронхи и ненависть к понедельникам.
— Всё равно, возьми вот. Полынь, можжевельник, и пижма для ясновиденья. Скидка тем, кто носит иронию как оружие.
Она протягивает пучок, связанный чёрной нитью. Я беру. И ложусь…. На спину.
Руки раскинуты. Ноги расслаблены. Я — будто выброшенная на берег богиня лени. Или забытая русалка без хвоста и мотивации. Это и есть великая шавасана — поза, в которой ты изображаешь мёртвую рыбу и почему-то от этого должна просветлиться.
Закрываю глаза.
О’кей, тело. Представь, что ты — песчинка на пляже. Только без людей с колонками и кукурузой. Полностью растворись… в себе. Или в коврике. Или хотя бы в мыслях о том, что давно пора почистить холодильник.
Дышу. Медленно. Глубоко.
Вдох — я вдыхаю всё то, что могла бы простить. Выдох — и отпускаю всё, что не могу. Кроме долгов по коммуналке. Они, как тень в полдень — всегда со мной.
Мозг, заткнись!
Это не время вспоминать, кому я сказала "взаимно" вместо "спасибо", и не место анализировать, почему я до сих пор думаю о мужчине с кривой челкой из 20надцатого. Это отдых. Это покой. Это священная минута, в которой даже мои внутренние критики должны спать.
Тишина.
Ну почти. Кто-то завёл дрель. Видимо, сосед, прозревший через йогу и решивший просветлиться капитальным ремонтом.
Я снова дышу.
И всё же... в этой тишине, среди смятых мыслей и чуть дрожащих ресниц, я вдруг понимаю: я всё ещё здесь. Я всё ещё я. Тальма. Из коктебельской соли, сосновой горечи и упрямства.
Лежу. Дышу. Живу.
Звон разлетающегося в дребезги стекла, громкий крик, почти ужаса, и железный голос матушки
- Жива, прекрати истерику, убери осколки тарелки, моей любимой, между прочим, это Тальма ушла в нирвану.
Тихий всхлип тетушки окончательно возвращает меня в суровое раннее коктебельское утро.
— Тальмочка… деточка, — тётя Поля появляется в дверях, осторожно придерживая подол светлого халата. — Ты ведь… на полу. Это… часть какой-то восточной философии, да?
— Это шавасана, тётя Поля. Поза мёртвой рыбы. Самое честное, что может дать утро.
— Ах… какая прелесть, — вздыхает она, пытаясь примириться с увиденным. — А я вот подумала… может, мы бы всё-таки сходили на рынок? Ирмочка обещала сегодня сыр, знаешь с розмарином. Такой аромат… такой, знаешь, с характером.
— Я лежу не просто так, — отвечаю, не открывая глаз. — Я постигаю дзен, вдыхаю жизнь и выдыхаю раздражение. Кстати, розмарин — не повод вставать. Раздражение, увы, сильнее.
- Тальмочка, золотко мое, раздражение портит цвет лица…. И скидки, - она не смело улыбается – скидки до девяти. А потом только прошлогодние тыквы, которые никому не нужны.
— Я — тыква, которая никому не досталась, — мрачно философствую я. — В душе мягкая, но снаружи — броня.
— Ах, Тальмочка, не говори так, — тётя Поля присаживается на край дивана, аккуратно складывая руки на коленях, словно готовится читать молитву о браке моей души с гармонией. — Ты не тыква. Ты… ну как же… гранат! Да-да! Вроде бы с характером, но, если знать, как подойти — сплошные зёрнышки счастья.
— Спасибо, тётя Поля, — бурчу, не поднимая головы. — Чувствую себя фруктовым прилавком.
— А на рынке, кстати, персики… — осторожно вставляет она. — Такие нежные. Один в один, как те, что были прошлым летом, помнишь? Когда молодой казак подвёз нас на тракторе и сказал, что ты похожа на актрису из советского кино…
— …А потом пытался поцеловать обеих сразу и оказался без водительских прав. Очень романтично, тётя Поля.
— Но ведь сказал же красиво! — Поля чуть краснеет, прижимая руку к сердцу. — Сейчас никто так не говорит… Только Эмма вчера упомянула, что у продавца помидоров глаза как у Сиркана Болата, но это, согласись, не то же самое.
Я открываю один глаз. Потом второй. Потом приподнимаюсь на локте — поза великомученицы, принесённой в жертву фермерской торговле.
— Ладно. Пойдём за сыром. И за персиками. И, если вдруг попадётся Сиркан Болат — я сама ему скажу, что у него взгляд — как у огурца в засолке.
— Боже, Тальмочка, ну ты и выдумаешь… — смеётся тётя Поля, вставая с тем изяществом, какое бывает только у тех, кто до сих пор пишет открытки от руки. — Я только платочек возьму — тот, с голубыми васильками. Он чудесно гармонирует с летним утром.
Я встаю. Потому что с женщинами, умеющими гармонировать с утром, спорить невозможно.
Да и потому, что розмариновый сыр, если честно, немножко стоит того.
Отредактировано: 07.06.2025