Коктебель, Волошин и еще кое-кто

Глава 9. Слова. Демиурги. Тропы.

В начале было слово. И слово было… моё.

Хотя, если уж совсем по-честному, сначала был будильник. А потом – неумолимый топот матушкиных тапочек по коридору, предвещающий неотвратимость нового дня. Летним утром наша семья завтракает рано. Катастрофически рано. Матушка моя, Изольда Тихоновна, свято уверена, что утро начинается не с рассветом, а в тот самый миг, когда она соизволит открыть глаза. И горе тому, кто с этим не согласен. Поэтому к семи утра мы уже сидим за столом на веранде, залитой безжалостно бодрым солнцем, и пытаемся изобразить энтузиазм по поводу овсянки и нового дня. Воздух пахнет нагретой солнцем геранью с клумбы и чем-то неуловимо тревожным – возможно, просто моим нежеланием просыпаться так рано. Фарфор тихонько позвякивает, матушка разливает по чашкам нечто, гордо именуемое кофе, хотя на вкус оно больше напоминает цикорий с нотками разочарования. Я ковыряю ложкой в тарелке, чувствуя себя участником какого-то странного утреннего ритуала, смысла которого постичь не дано.

В воздухе повисает пауза, заполненная лишь жеванием и моими внутренними причитаниями о несправедливости ранних подъемов. Самое время для диверсии. Набираю побольше воздуха, словно собираюсь нырнуть в холодную воду, и выдыхаю, понизив голос до заговорщицкого шепота:

– У меня сегодня индивидуальная экскурсия.

Делаю эффектную паузу, чтобы слова успели просочиться сквозь сонную утреннюю дымку.

– По тропе Грина.

Тётя Полина, сидевшая напротив, вся как-то просветлела, словно ей не чашку чая, а праны поднесли. Она улыбнулась – той самой улыбкой, которой встречают долгожданное чудо или внезапно найденный в старой книге засушенный цветок. Она любила Александра Степановича страстно и нежно, как влюблённая провинциалка — поэта Серебряного века. Верила ему, как пастухи верблюдов — Заратустре. И в своё время приобщала к этой вере и меня. Признаться, кое-что у неё получилось. Где-то внутри меня и правда жила Ассоль — упрямая, мечтательная, вечно смотрящая на горизонт и верящая, что однажды в бухту всё-таки войдёт что-то не по расписанию. Впрочем, моя Ассоль давно научилась прятаться за слоем иронии и четких планов, но стоило услышать имя Грина — и она, как по команде, выглядывала наружу, осторожно и слегка обиженно: мол, вызывали?

Изольда Тихоновна издала нечто среднее между хмыканьем и скрипом несмазанной двери. Она терпеть не могла Грина. Не то чтобы активно ненавидела – нет, её отношение было сродни брезгливому недоумению врача, столкнувшегося с редкой, но неопасной болезнью. Романтизм, по её глубокому убеждению, был именно таким диагнозом. Передающимся воздушно-капельным путём, особенно в местах скопления таких слов, как «мечта», «алый», «шхуна» и, не приведи господи, «судьба».

Сейчас я сидела между ними, как между Сциллой и Харибдой, только мои чудовища молча спорили не о кораблях, а о литературном первенстве начала XX века, бросая друг на друга весьма красноречивые взгляды. Вспоминалась одна из прошлых словесных баталий, когда тётя Поля в слезах доказывала, что Ассоль – это символ веры, а матушка парировала, что это символ инфантильности и нежелания искать нормальную работу. Я тогда спряталась в саду с томиком «Бегущей по волнам» и чувствовала себя почти диссидентом. Сейчас хотелось сделать то же самое – раствориться, исчезнуть, телепортироваться прямо на ту самую тропу, подальше от этого утреннего театра абсурда.

Но, пришлось прожевать овсянку, вдохнуть поглубже и улыбнуться.

- Вернусь после трех.

- Почему? – тут же напряглась мама

- Из Старого Крыма надо на чем-то обратно добраться.

- Что значит на чем-то? А автомобили? Их что запретили использовать?

- Мама, в Старом Крыму я тебе автомобиль откуда возьму?

- А такси?

- А работаю я из чистого энтузиазма!?

- Я, если честно, до сих пор этого не знаю…. Не разу не видела твоей платежной карточки…

- Я работаю на себя.

Мама поджала губы. Спор этот мог бы быть бесконечным. И, знаете, порой затягивало так….

Но сегодня я уже практически стояла на пороге.

- Звони на каждом привале – наконец выдохнула матушка – и не приставай к диким животным. Они переносчики паразитов и бешенства.

Я улыбнулась.

И….

Шагнула за порог….

Путь к Лягушке — не просто дорога, для меня это тропа вглубь себя.
Сначала — пыльный склон, шепчущие кусты, полутень. Потом — тишина, такая плотная, что слышно, как сердце сдвигается с места. А потом — камень. И в камне — вода.

Родник смотрится так, как будто его не строили — он сам вырос. Врос в скалу, в мох, в пространство между тем что уже и тем что еще.
Тонкая струя бежит из обрезанной трубы — прямо из серого известняка, как если бы гора сама захотела напоить путников, дать им приют.
Ледяная, прозрачная, упрямая.

Сбоку в камне — табличка, старинная, как будто выбитая рукой дореволюционного аптекаря:
«Сооружено Карадагской биостанцией 1908 г.»
Смешная попытка поймать вечность в цифру, в шрифт, в гвоздь. Всё равно вечность вырвется.

А рядом — потёки кальция, как замёрзшие слёзы. Белые, хрупкие, подрагивают в тени. Слезы невольниц, которых по местному преданию (у нас – это почти откровение, истина, не требующая доказательств) мыли в этой воде перед тем как выставить на продажу.

И мох — густой, бархатный, живой малахит. Не декоративный. Свидетель.

Я провожу рукой по шершавому краю каменной ванночки. Она неровная, как будто сделана не по плану, а по наитию. По вдохновению лесников, которые вывили воду старого родника к дороге, чтобы сохранить ее для людей.

Ложе для усталых ладоней.
Набираю воды — и чувствую, как она смотрит на меня. Как будто знает.

Знает, что я вернулась. Что я снова иду вглубь.
Что я снова на границе — между словами и молчанием, между ожиданием и шагом.
Что я — не только экскурсовод. Я — наследница этой земли, этой памяти.
И, возможно, чего-то большего.

А он где-то рядом. Я почти слышу его шаги — или это просто эхо внутри меня.
Соловьёв.



Отредактировано: 07.06.2025





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять