Коктебель, Волошин и еще кое-кто

Глава 17. Осень, тропа и свет.

Голубь, божья птица, глянул на меня с таким презрением, будто я лично обидела святого Франциска.
И не скажешь ведь, что незаслуженно.

Октябрь в этом году выдался с характером: сначала разгулялся, а теперь хмурится, как пират на пенсии.
Осенний Коктебель — как бывший артист кабаре, спустившийся в халате за хлебом. В нём ещё живут блёстки, но голос севший, а под глазами — синяк от октябрьских бурь...

Пляжи опустели, лодочники замолкли, даже чайки кричат как-то в полголоса, чтобы не потревожить тишину.

Воздух прозрачен, как оправдание: пахнет дымом, тёплой пылью и чем-то солёным, что уже не море, а его отголосок. Кафешки на набережной закрыты, обнажены вывески — с облупленными буквами, как улыбка с выбитыми зубами. Но даже в этом — особый шик. Коктебель без людей показывает лицо, которое он обычно прячет под загаром и хохотом: задумчивое, местами упрямое, с лёгкой щетиной прошлых жизней.

Листья падают лениво, как актёры, отыгравшие последний дубль. Ветер — бывший возлюбленный лета — гуляет по улицам, треплет занавески в пустых гостевых домах, шуршит с балкона на балкон, словно ищет кого-то, кто забыл здесь сердце. Или шлёпанцы.

Горы набросаны вокруг посёлка, как пальто на спинке стула: небрежно, но с характером. Кара-Даг — как старый интеллигент, молчит, глядя на пустынный пляж, будто вспоминает, как ещё недавно здесь танцевали до заката.

Сезон закончился.
Туристы разъехались, и вместе с ними — их чаевые, кривые фото у таблички и важные уточнения: «А где здесь туалет?»
Исчезли с радаров: в своих городах, офисах и семьях. Оставили после себя только смятые билеты, забытые панамы, один резиновый круг в форме фламинго и лёгкий звон в ушах, как после концерта.
Набережная теперь пуста, как касса после субботнего шторма. В кафе — одни коты. А в сердце — тишина с привкусом сахара, кофе и бензина Аи-92.
И ещё — лёгкое удивление, что я снова выжила. Что голос вернулся, пусть сиплый, как старое радио. Что не сбежала. Что не уволилась в августе, в самый пик жары и людского безумия.
Финансово — на троечку, морально — тоже. На четвёрку с минусом, если вспомнить, как в разгаре августа я за три минуты разрулила драку, экскурсию и потерянного ребёнка..
Бухгалтерия октябрьской души в убытке, да. Но в ней всё равно осталась строчка: «было красиво».
А значит — зачтено.

Теперь начинается другая жизнь. Тихая, межсезонная.
Когда улицы слышат собственное эхо, а лавки у моря вспоминают, каково это — просто стоять на ветру, без сладкой ваты, без магнитиков, без постоянного «а почём?».

Полина уехала в Мурманск, и с её отъездом Коктебель как будто сбросил последний цветной шарфик.
Мама — к подруге в Саки: лечить нервы и вспоминать, как это — быть в покое.
Дом стал странно просторным. Чайник кипит — и некому кричать «не забудь выключить!», никто не роняет шпильки, никто не спорит с телевизором. Даже фикус ушёл (не сам конечно, я чуть не надорвалась, когда его тащила) к соседям, временно.
Привычная жизнь рассосалась, как туман над Кара-Дагом.

Можно снова здороваться с горами не по обязанности, а по любви. Пить чай на крыльце, не торопясь. Читать что-то толстое, не вздрагивая и не отрываясь на телефонные звонки.
Мечты уставшей женщины просты: выспаться, не говорить больше двух часов подряд и ни разу не услышать слово «фотозона».

Иногда я думаю: может, всё это я придумала?
Что никакой Волошин не воскресал в глазах туристов, и никто не ахал у Ай-Петри, и вовсе не было этой беготни в августовской жаре, с носами, облезающими как старые афиши.

Но потом вспоминаю: была девочка, которая держала бабушку за руку в доме Волошина и говорила «бабуль, смотри, у него душа здесь осталась».
И понимаю: сезон был. Бурный, кривой, несовершенный — как сам Коктебель.

А теперь — пауза. Чтобы он и я снова вспомнили, кто мы есть без загара и гастролёров.

Я уже почти разучилась вставать рано — по делу, а не от тревоги. Осень располагала к горизонтальному образу жизни, к завтраку в обед и философским беседам с соседским котом. Но Семён Аркадьевич, этот культурный проныра, снова вытащил меня в люди.

Позвонил в восемь утра. Сговор. Точно сговор. Все считают своим долгом напомнить о себе ровно в восемь утра — когда я ещё в статусе недочеловека, прикрытого одеялом, как флагом капитуляции
Не человеку — голосу.

— Тальмочка, доброе утро, — пропел он с энтузиазмом шеф-повара на корабле, идущем ко дну. — Как ты смотришь на то, чтобы снова подарить людям Крым?
— Плохо смотрю. У меня одно рабочее веко, и то — сонное, — буркнула я, пытаясь сообразить, кто я, где я и куда делся плед.
— Отлично, значит, ты в форме. Есть группа. Ходить хотят. По тропе Волошина. Настойчиво, понимаешь? Я им сказал — это эксклюзив, вне сезона, почти интим. Они визжат от счастья.
— Интим у нас теперь на тропе Волошина? — уточнила я. — Надеюсь, хоть без рук.
— С мыслями, Тальмочка, с мыслями! Это интеллигентные. С намёком на литературу. Один даже слово «символизм» выговорил без запинки.

Я зевнула так, что распугала воробьёв за окном.
— Ладно. Сколько их и когда им надо?
— Семь. Ну восемь, если считать ту даму, что идёт за мужчиной, но делает вид, что поэзия. Им желательно сегодня. Пока ещё не ливень и не туман с ножом.
— Семён, ты не мог бы предлагать меня реже, чем стриптизёршу на корпоративе?
— Не могу, — вздохнул он с искренним сожалением. — У тебя — имя. Легенда. Мифология. Волошин тебя бы похвалил.

Повесив трубку, я ещё немного посидела в кресле — как статуя Переутомления. Потом встала. Выключила чайник. Надела куртку, в которой хожу не на пляж, а в реальность. Сумка с маршрутами, голос с хрипотцой, но глаза ещё помнят, как Кара-Даг в утренней дымке похож на спящего зверя.

Октябрьский Коктебель встречает меня сощуренным солнцем и влажной травой. Всё будто бы то же, но чуть приглушеннее. Как старая пластинка — со щелчками, но любимая.



Отредактировано: 07.06.2025





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять