Кузнец в юбке. 1.

Пролог.

Родилась я в станице Кисляковской аккурат в тот год, когда по всей Кубани саранча прошла и сожрала всё подчистую. Мать потом говорила: «Ты, Верка, видать, вместо саранчи уродилась — такая же голодная до жизни». И права была, царство ей небесное. Отец мой, Афанасий Ильич Горобец, был кузнецом. Фамилия наша — Горобец, что значит «воробей», но характером мы все были орлы. Отец говорил: «Воробей — птица живучая. Где хочешь выживет. И мы такие же». Кузня его стояла на краю станицы, и дым из трубы видно было за версту. С детства я туда бегала, как другие девки бегают на речку или на посиделки. Сидела в углу на мешке с углём и смотрела, как отец работает. А он пел. Всегда пел, когда ковал. И молот у него стучал в такт песне — дзынь-дзынь-дзынь. И запах этот — горячего металла, окалины, угольного дыма — для меня был лучше всяких духов. Мать ругалась: «Афоня, ты чего девку к кузне приучаешь? Кто её замуж возьмёт с руками в окалине?» А отец только посмеивался: «Возьмут, Дуся. Нашу Верку за милую душу возьмут. Потому что она не просто баба — она работница». Сыновей у них не случилось. Бог дал только меня, и то слава богу — мать тяжело рожала, чуть не померла. Так что я стала отцу и за сына, и за дочь. Лет с десяти уже мехи раздувала. К двенадцати — гвозди выпрямляла. А в пятнадцать сама подкову сковала, да так, что отец прослезился и сказал: «Ну всё, Верка. Теперь ты — кузнец. Не хуже моего». В сорок первом мне семнадцать стукнуло. Отца на фронт не взяли по возрасту и по брони — кузнецы в тылу были нужны не меньше, чем солдаты на передовой. Но мужиков из станицы повымели подчистую. Остались старики, бабы да дети. И вот тогда я встала к наковальне уже не как отцова помощница, а как полноправный кузнец. Работали мы на износ. Спали по три-четыре часа. Ели что придётся — мать умудрялась из крапивы борщ варить и лепёшки из отрубей печь. Но выстояли. Потому что знали: надо. Кому-то надо было плуги ковать, чтобы пахать. Кому-то — подковы, чтобы лошади возили грузы. Кому-то — скобы для снарядных ящиков. Мы делали всё. И когда в сорок пятом объявили Победу, отец обнял меня прямо в кузне, мы оба чумазые, в саже, пропахшие железом и дымом, и он сказал: «Ну, Верка, теперь жить будем». Это был лучший день в моей жизни, хоть я и плакала тогда навзрыд сама не знаю от чего. После войны отец ещё десять лет работал. А потом сдал. Руки уже не те, глаза не те. И он передал кузню мне. Официально. При всей станице. Сказал: «Ты — кузнец, дочка. Лучше меня. Береги кузню, и она тебя прокормит». Я приняла молот из его рук и поклялась, что не посрамлю отцову память. Так и работала. И до сих пор, когда думаю о нём, слышу его голос и стук его молота.Замуж я вышла поздно, по станичным меркам, — в двадцать два. Но я всё в кузне пропадала, не до женихов было. А Степан Коваленко сам пришёл. Тракторист, здоровенный как медведь, усы как у Будённого. Заявился в кузню с подковой, которую якобы поправить надо. А подкова-то новая была, без изъяна. Я это сразу поняла, но виду не подала. Он стоит, смотрит на меня — я как раз молотом по наковальне лупила, искры во все стороны. А он вдруг говорит: «Девка, ты чего такая здоровая?» Я опешила. «А ты чего такой любопытный?» — «Я не любопытный. Я свататься пришёл». Вот так. Без ухаживаний, без цветов. Сразу свататься. Я рассмеялась ему в лицо. А он стоит и смотрит серьёзно, упрямо. И я вдруг поняла: это мой человек. Степан оказался мужем золотым. Не пил, не гулял, работал от зари до зари. И главное — никогда не говорил мне бросить кузню. Он гордился мной. Хвастался перед своими трактористами: «Моя Верка такую ось выковала — ни один завод не сделает». Мы прожили с ним сорок два года. Душа в душу. До самой его смерти. Он ушёл тихо, во сне. Я проснулась утром, а он уже холодный. Хорошая смерть. Я ему всегда желала такой. А себе — почему-то нет. Детей мы со Степаном родили семерых. Семеро — это, по-моему, ещё и маловато. Я бы и десятерых родила, если бы здоровье позволило и если бы Степан не сказал в какой-то момент: «Вер, давай уже остановимся, а то дом скоро лопнет». А я что? Я любила, когда в доме шумно. Когда полы грязные оттого, что по ним целый день бегают. Когда холодильник всегда открыт, а хлеб исчезает быстрее, чем я его испечь успеваю. Когда утром просыпаешься не от петухов, а от детского крика и топота. Вот это жизнь. Вот это счастье. Тишина и покой — это не для меня. Тишина — она для стариков и для больных. А пока я молодая да здоровая — пусть ор стоит до небес. Я и в кузне работала с младенцем на руках. Бывало, старшие в школе, а младшего не с кем оставить — ну я его в люльку и в кузню. Степан ругался: «Ты чего ребёнка в дыму держишь?» А я ему: «Ничего, закаляется. Кузнечный дым — он целебный. Вон, Гришка всё детство в кузне провёл — и ни одной простуды за всю зиму». Степан только головой качал, но не спорил. Он знал: со мной спорить — себе дороже. Старший, Гришка, пошёл в отца — такой же здоровенный, молчаливый, надёжный. Тракторист. Когда он в первый раз сам вспахал поле, я стояла на краю и плакала. Не знаю отчего. От гордости, наверное. Мария — красавица, вся в мою мать, только характер мой. За агронома вышла, в Краснодар уехала, но каждое лето с внуками — как штык. Я ей говорю: «Машка, ты бы хоть предупредила, что приедешь», а она: «Мама, ну мы ж соскучились». И ведь не поспоришь. Потом двойня — Петро и Павло. Вот уж кто мне дал жару. Всё детство друг друга лупили, всё детство что-то делили, а теперь — лучшие друзья, водой не разольёшь. Оба механизаторы, оба женаты, у обоих по двое детей. Когда приезжают в гости, я на них смотрю и смеюсь: «Надо же, а ведь я думала, вы друг друга поубиваете до совершеннолетия». А они хохочут: «Мам, мы ж просто характер закаляли». Ольга — тихая, задумчивая, вся в мою мать Евдокию. Единственная с высшим образованием. Учительница. Когда она говорит что-то про педагогику и методику, я половины не понимаю, но киваю с умным видом. Горжусь ею страшно. Наталья — хохотушка, каких свет не видывал. Вышла за военного, мотается по гарнизонам, звонит раз в месяц: «Мама, у нас тут опять переезд!» Я ей: «Наташка, у тебя дети не успевают школу закончить, а ты всё скачешь». А она хохочет в трубку: «Зато весело!» Ну что с ней делать? Лишь бы счастлива была. И младшенький, Ванька. Я его в сорок три родила. Думала — не вытяну, возраст уже не тот. Но вытянула. И он единственный перенял ремесло. С детства в кузне пропадал, всё за мной хвостиком ходил: «Мам, дай молот подержать. Мам, покажи, как гвоздь выпрямлять. Мам, научи». Я смотрела на него и видела себя в детстве. Ту же искру в глазах. Ту же любовь к железу. Когда я передавала ему кузню официально, при всех, я сказала: «Вань, береги её. Это не просто работа. Это душа наша. От деда к отцу, от отца ко мне, от меня к тебе. Не прерви цепь». Он стоит сейчас в кузне, работает. И когда я слышу стук его молота, моё сердце поёт.Теперь у них у самих дети. Двенадцать внуков. И трое правнуков уже есть — от Гришкиных старших. Собираемся на Пасху всей оравой — двадцать пять человек, если с мужьями и жёнами. Дом трещит по швам. Столы ставим и в хате, и во дворе, если погода позволяет. Я сижу во главе и думаю: «Господи, и это всё — моё? И это всё — от меня, от Степана, от нашей любви?» И такая гордость берёт, такое счастье, что словами не передать. Это и есть главное богатство. Не деньги, не награды, не звания. А вот это — когда полный дом детей и внуков, когда все живы-здоровы, когда смех звенит и песни поют. Ради этого стоило жить. Ради этого стоило пахать как лошадь все эти годы. Я иногда смотрю на них и думаю: вот оно, моё бессмертие. Не в памятниках, не в наградах. А в них. В детях. Во внуках. В правнуках. Они понесут дальше. И фамилию, и ремесло, и память. Когда меня не станет, они соберутся за этим же столом. И кто-то скажет: «А помните бабу Веру?» И начнут вспоминать. Кто-то — как я его на коленях качала. Кто-то — как я его в кузне гвозди учила выпрямлять. Кто-то — как я ему подзатыльник дала за то, что воровал варенье из погреба. Кто-то — как я пела казачьи песни вечером на завалинке. И это будет лучшая память. Живая. Тёплая. Своя. Ради такой памяти стоило рожать семерых. И ещё бы столько же родила, если бы могла. А с колхозом история особая вышла. В восемьдесят втором умер наш председатель, старый Перепелица. Прямо на правлении — встал и упал. Инфаркт. Схоронили честь по чести. И встал вопрос: кого теперь? Время тяжёлое, планы спускают бешеные, отчитываться надо, а в колхозе бардак. Доярки пьют, трактора стоят, поля зарастают. На собрании все молчат. Райком предлагает какого-то варяга с дипломом, но никто его не знает и знать не хочет. И тут встаёт мой Степан и говорит: «А чего искать? Вот Вера Афанасьевна. Кузнеца знает, хозяйство знает, всех вас знает. Её станица уважает. Давайте её председателем». Я чуть не поперхнулась. Какой из меня председатель? У меня образование — семь классов и кузня. Но зал загудел. И знаете — поддержали. Потому что кому было надо, кроме меня? Меня каждая семья знала: кому плуг починила, кому подкову, кому сковородку. Мне верили. Так я стала председателем колхоза «Светлый путь». Первые полгода думала — сдохну. Бумажки, отчёты, план по надоям, план по посевам, план по сдаче зерна. Я ночами сидела, материлась как сапожник и разбиралась в бухгалтерии. Степан приносил чай и вздыхал: «Сама согласилась, Вер. Терпи». Я терпела. Выгнала пьющих доярок, набрала молодых девчат, сама их выучила. Отремонтировала трактора — в кузне выковала детали, которые заводы годами не поставляли. Вставала в пять утра, шла на ферму, проверяла поля, если надо — брала молот и чинила плуг. Через год колхоз вышел в передовые. Через два получил переходящее знамя. Через три мы снабжали молоком весь район. Меня вызывали в райком, предлагали идти выше. Я отказалась. Моё место здесь, сказала. В станице. С людьми. А в ваших кабинетах я зачахну. Так и проработала председателем пятнадцать лет. До самой пенсии. А потом вернулась в кузню, потому что кузня — это моё, это у меня в крови, и никакие бумажки этого не заменят. Старость подкралась незаметно. Вроде только вчера я ещё мешки с углём таскала и молотом махала с утра до ночи, а сегодня уже спина болит и ноги не ходят. Степан помер пять лет назад, и после него я стала сдавать. Сначала понемногу, потом всё быстрее. Дети уговаривали переехать в город, к Машке или к Ольге, но я отказывалась. Как я брошу дом? Как брошу кузню? Тут всё моё. Тут каждая половица скрипит родным голосом. Тут в саду яблони, которые мы со Степаном сажали. Тут его могила на станичном кладбище. Нет, сказала. Никуда не поеду. И осталась.А в то утро я пошла в огород. Дел-то — всего ничего: собрать огурцы к обеду. День был солнечный, тёплый, из тех дней ранней осени, когда лето уже уходит, но ещё цепляется за землю. Я наклонилась над грядкой, потянулась за огурцом — и вдруг сердце схватило. Да так, что в глазах потемнело. Я попыталась выпрямиться, но не смогла. Земля качнулась под ногами. Помню, как хваталась за штакетник, как крикнула кого-то из соседей — кажется, крикнула, а может, и нет. Прибежали. Подняли. Унесли в хату. Вызвали скорую, детей обзвонили. А я лежала на своей кровати и думала: «Надо же, какая глупость. Не в кузне упала, не на работе, не в поле — а на грядке с огурцами. Вот уж позорище». Дети съезжались кто как мог. Машка примчалась из Краснодара на ночной электричке. Наталья взяла отпуск и прилетела с Дальнего Востока. Гришка приехал на своём тракторе — сказал, так быстрее, чем ждать автобус. Двойня явилась вместе, как всегда. Ольга пришла пешком — школа рядом. И Ванька, мой младшенький, сидел у кровати и держал меня за руку. Ту самую, что когда-то молот держала. Они все сидели вокруг — семеро детей, и ещё внуки, кто постарше. Комната полная, дышать тесно, а мне хорошо. В кои-то веки все вместе. Как на Пасху. Только повод невесёлый. Я смотрела на них и думала: хорошая была жизнь. Трудная до чёртиков, но хорошая. Всё, что могла, — сделала. Всех родила, всех выкормила, всех на ноги поставила. Дом построила, сад посадила, колхоз из грязи вытащила, кузню отцову сохранила и сыну передала. Двенадцать внуков. Трое правнуков. Это ли не богатство? Ванька гладил мою руку и молчал. Он вообще у меня молчаливый, в отца. Машка плакала, уткнувшись в плечо мужу. Двойня стояла у порога, оба здоровенные, а лица растерянные, как в детстве, когда что-то натворят и не знают, как признаться. Ольга читала молитву — губы шевелились без звука. Наталья пыталась шутить, но голос срывался. А я смотрела на них и чувствовала — пора. Не страшно. Даже любопытно. Что там, за чертой? Есть ли что-то? Или просто темнота и покой? — Вы это, — сказала я тихо, потому что громко уже не могла, — не ревите тут. Я своё отжила. Хорошо отжила. Честно. С песней. А вы живите дальше. И кузню берегите. Она вас прокормит, как меня кормила. Ванька кивнул. Я видела — ему трудно говорить. И всем трудно. Да и мне уже трудно. Сил почти не осталось. Я закрыла глаза. В ушах ещё стоял голос Натальи — она что-то говорила, кажется, про внуков, про то, что они скоро приедут. А потом голоса стали затихать, уплывать, будто я погружалась в тёплую воду. Темнота сгустилась. А потом вдруг — свет. Яркий, тёплый, спокойный. Не слепящий, а мягкий, как солнце сквозь листву яблони в нашем саду. И тишина. Глубокая, какой на земле не бывает. И покой. Настоящий покой. Я пошла в этот свет. Не оглядываясь. Там, позади, остались дети, внуки, кузня, дом — всё, что я любила. А впереди — что-то новое. Я не знала, что. Но страха не было. Было только любопытство и чувство, что всё идёт как надо. Свет становился ярче, теплее, ближе. Я шагнула в него — и исчезла. А где-то в станице Кисляковской, в хате с резными ставнями, затихла песня. И Ванька, младший сын, закрыл матери глаза. И заплакал. Первый раз за много лет. Скупо, по-мужски, но горько. — Прощай, мама, — прошептал он. — Спасибо тебе за всё.А Вера Афанасьевна была уже далеко. Очень далеко. Там, где её никто не знал. Там, где её никто не ждал. Там, где всё должно было начаться заново. Но она пока об этом не знала. Она просто шла в свет. И свет был добрым.



Отредактировано: 11.06.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять