1. Бумага и кожа
Я купил эту тетрадь у старьёвщика на набережной Сены за три су. Кожа на обложке жёсткая, пахнет дубильной кислотой и чужим потом — наверное, раньше тут записывали счета, потому что первые шесть страниц вырваны, а на седьмой чья-то корявая рука вывела «20 франков за муку первого сорта». Я перечеркнул это крест-накрест и написал своё имя.
Жан-Батист Лефевр. Второй батальон, четвёртая рота, третье отделение. Ружьё номер 7849. Рост 5 футов 4 дюйма. Характер весёлый.
Так велел заполнить наш капрал Клод, когда увидел, что я вечерами рисую углём на бересте. «Раз ты такой грамотей, Лефевр, — сказал он, почесывая щетинистый подбородок, — пиши бумагу. Когда нас перебьют, родным хоть что-то отошлют». Я спросил: «Зачем родным знать, как меня убили?». Клод усмехнулся, показал жёлтые зубы: «Чтобы знали, за что получили пенсию в тридцать франков в год. А то пропьют не глядя».
Вот я и пишу. Сегодня 14 марта 1812 года от Рождества Христова. Мы стоим в Булони, в бараках, которые сколотили из старых корабельных досок. Я слышу, как за стеночищей храпит Лекок — он жевал свой хлеб, поперхнулся и заснул прямо сидя, с куском во рту. Зубило, сосед мой по нарам, деловито выковыривает вшей из шва своего мундира и давит их ногтем.
«Сто тридцать семь, — шепчет он. — За сегодня».
Я спросил: «Рекорд?».
«Рекорд был семьсот двадцать, — Зубило даже глаз не поднял. — В Испании, когда мы дохли в окопах под Сарагосой. Там я был похож на движущийся улей».
Зубило — это не имя. Это прозвище. Настоящее его имя Луи Бернар, но он работает в полку кузнецом и всё время таскает с собой тяпку-зубило, чтобы править погнутые штыки. Он старше меня на девять лет, воевал ещё в Египте под началом самого Бонапарта, когда тот был ещё не императором, а маленьким генералом с огромным лбом. Зубило носит на шее золотую серьгу — говорит, что так легче попасть в рай, потому что моряки так делают. Хотя он никогда не был моряком.
Я спросил его вчера: «Зубило, ты зол?».
«На что?».
«На то, что мы здесь. На императора. На вшей».
Он долго молчал, потом посмотрел на меня одним глазом (второй у него закрыт шрамом, который сползает на щеку, как капля воска). И сказал: «Зол, парень. Но зол я не на Императора. Я зол на Испанию, потому что там земля оранжевая и в ней нет воды. Я зол на русских, потому что они пьют водку и молятся иконам вместо того, чтобы сдохнуть. А на Императора злится тот, кто не видел, как чиновники из министерства воровали хлеб у его матери. Видел? Вот то-то».
Я не видел.
Моя мать была прачкой. Отец — пекарь. Я не умею ни читать карты, ни отличать офицера гвардии от офицера штаба. Я умею месить тесто, кидать дрова в печь и считать, сколько батонов можно испечь из мешка муки. В армию меня забрали в прошлом году, потому что я плюнул в сержанта на улице. Нечаянно. У меня была ангина, горло саднило, и когда я откашлялся, сержант шёл мимо. Капля попала ему на лацкан.
Он вытер лацкан, посмотрел на меня и спросил: «Ты что, не видишь, на кого плюешься, свинья?».
Я сказал: «Monsieur, я не хотел».
Он сказал: «Хотеть будешь завтра в казарме».
Через три дня я уже маршировал по грязи в Булони, а мама плакала на пороге нашей пекарни. Мне было тогда восемнадцать. Сейчас почти девятнадцать.
Но хватит нытья. Я солдат Императора, чёрт возьми. И если честно, в первый месяц мне даже понравилось. Ружьё тяжелое и пахнет смазкой — мне никогда не нравилась выпечка, слишком мягкая и тёплая. А здесь всё железное. Ты чувствуешь вес. Когда надеваешь ранец в 30 фунтов, когда пристегиваешь саблю (я плохо ею владею, но она висит и бренчит), когда вышагиваешь строевым шагом — ты вдруг понимаешь, что ты не просто кусок теста, который подбрасывают в печь судьбы. Ты — часть чего-то огромного. Как стая воронов над полем. Как половодье.
Клод говорит, что через месяц нас поведут на восток.
— На восток, — сказал он сегодня вечером, скручивая самокрутку из газеты и табачной крошки. — Туда, где кончается карта и начинается охота на волков.
— Мы идём в Россию? — спросил я.
Клод затянулся, выпустил дым в щель между досок. За стеной выл ветер, и было слышно, как где-то в лагере лает собака.
— Мы идём, куда скажет Император, — ответил он. — Но если его лошадь смотрит на восток, значит, мы будем есть русский снег. А снег, парень, это такая дрянь, которая не греет даже когда ты в неё ссышь.
Зубило хрюкнул со своего места, не открывая глаз.
— Скажи ему про сибирскую язву.
— А что про неё говорить? — Клод пожал плечами. — Говорят, там люди гниют заживо. Мясо слезает с костей, как варёная курица. И никто не знает лекарства, кроме водки. Но водку надо пить внутрь, а не на раны.
Я не понял, шутит он или нет. И решил записать, чтобы потом перечитать и сообразить. Самое страшное на войне — это не пуля, сказал мне как-то старый фурьер Филипп. Самое страшное — это когда не знаешь, чего бояться. Страх от неведения хуже, чем от ожога.
Но я пока ничего не боюсь. Я сижу на нарах, рядом храпит Лекок, а за дощатой стеной перекликаются часовые. Где-то далеко, в сторону города, слышна скрипка — играет кто-то из местных, и мелодия такая жалобная, что щиплет в носу.
Напишу-ка я о завтрашнем дне. Завтра у нас учения. Опять. Дождь и учения. И если честно, мне уже надоело маршировать под дождём. Я хочу настоящего дела. Я хочу увидеть, как дрожит земля от тысячи ног. Как падают знамёна. Как кричат «Vive l'Empereur!».
Я — глупый мальчишка. Знаю. Но разве не для того мы здесь?
2. В которой автор учится умирать, но вместо этого ест горох
(Запись от 22 марта 1812)
Сегодня случилось то, о чём мы все говорили, но никто не верил до конца.
В лагерь приехал сам Император.
Я узнал об этом за пять минут до события. Я чистил ружьё на плацу, Зубило рядом правил штык, и вдруг всё замерло. Не так, как обычно — когда офицер кричит «Смирно!» и все тупеют лицами. Иначе. Сначала замолчали птицы. Потом перестал дуть ветер. Потом я услышал цокот копыт: быстрый, лёгкий, как град по крыше. И этот цокот приближался.
#13337 в Проза
#556 в Исторический роман
#10017 в Разное
#812 в Развитие личности
наполеон, наполеоновские войны, французы
16+
Отредактировано: 24.04.2026