На следующий день мне стало заметно легче. Не я здоровая а я могу ходить по дому и не ложиться каждые пять минут. Мама даже разрешила мне посидеть у окна и перебрать травы — не работать, а помочь: разложить сухие листья по кучкам.
Я старалась делать всё медленно, как настоящая Линна: не слишком аккуратно, не слишком взросло. Но руки всё равно тянулись сортировать по признакам — размер, цвет, запах, степень сухости. Профессиональная привычка: если ты не систематизируешь, ты теряешь контроль.
— Не щипай так, — сказала мама, заметив, как я ломаю стебелёк ровно пополам. — Они так крошатся.
Я тут же ослабила пальцы и сделала вид, что просто получилось.
В сенях хлопнула дверь, и в дом ввалился Торен — мокрый, красный, с глазами круглыми.
— Мам! — выкрикнул он. — Там… у Лисов… Рик порезался!
Мама мгновенно выпрямилась. Вся её расслабленность исчезла, как будто кто-то щёлкнул выключателем.
— Как порезался? — спросила она.
— Ножом! — Торен махнул рукой. — Они рыбу чистили, а он… и кровь… много!
Я почувствовала, как у меня внутри всё сжалось. Кровь много — это не описание, это сигнал. У детей много может быть капля, а может быть артерия. Но тело Линны отреагировало иначе: захотело спрятаться за печь. Потому что кровь — страшно. Потому что я маленькая.
Мама уже схватила свою сумку — тканевый мешок с травами, тряпками и маленькой глиняной баночкой.
— Торен, беги вперёд, скажи: пусть прижмут тряпкой и держат руку выше, — коротко приказала она.
Торен метнулся к двери.
Я встала.
— Я… — начала я и замолчала.
Взрослая часть меня кричала: я должна идти, я умею, я могу помочь. Детская часть шептала: не надо, страшно, там кровь, там чужие люди, тебя увидят.
Мама посмотрела на меня — и как будто поняла всё сразу.
— Линна, ты останешься, — сказала она твёрдо. — Ты ещё слабая.
Я почувствовала, как внутри поднимается обида. Глупая, детская: меня не берут. И одновременно облегчение: меня не берут.
— Я могу… — выдавила я. — Я буду тихо.
Мама покачала головой.
— Нет. Сегодня — нет.
И добавила мягче:
— Сиди у печи. Я скоро.
Она уже повернулась к двери, но я вдруг услышала в её голосе то, что слышала у врачей на Земле, когда они уходили на вызов: напряжение, которое не показывают детям.
Я не выдержала.
— Мам, — сказала я быстро, — если кровь… если много… пусть не отпускают тряпку. Пусть держат. И пусть не смотрят.
Мама замерла на секунду, обернулась.
— Откуда ты это знаешь? — спросила она очень тихо.
Вот он, провал. Вот то, чего я боялась: слишком взрослое.
Я сделала самое детское, что могла: пожала плечами.
— Торен сказал много. Я… видела, как папа пальцы резал, — соврала я, и это даже могло быть правдой в жизни Линны.
Мама смотрела ещё секунду. Потом кивнула.
— Умница, — сказала она и вышла.
Дверь закрылась, и дом стал слишком тихим.
Я осталась одна с травами на столе и с ощущением, что я сделала неправильный выбор. Потому что если там действительно много крови, мама может не справиться. Она травница, не хирург. А я… я могла бы.
Я подошла к окну. Снаружи моросило. По дороге к дому Лисов бежали люди. Я видела, как мелькнула мамина накидка.
Сердце колотилось. Я сжала кулаки, потом разжала. Ладони вспотели.
Я не могу просто сидеть.
Но я и правда была слабая. И я была ребёнок. И если я побегу — я упаду, простужусь, или меня увидят, и всё станет хуже.
Тело Линны дрожало от желания сделать что-то — хоть что-нибудь. Это желание было детским: когда страшно, хочется действовать, потому что иначе страх съедает.
Я огляделась и увидела на полке баночку с маминым мылом и тряпки.
И вдруг нашла компромисс, который был и взрослым, и детским одновременно: подготовить то, что мама точно сможет использовать, не объясняя никому, откуда я это знаю.
Я поставила на печь маленький котелок с водой. Дрова уже тлели, огонь был. Вода начала нагреваться.
Пока грелась, я нашла чистую ткань — старую льняную рубаху, уже порезанную на тряпки. Я не знала, как у них здесь делают перевязочный материал, но чистая ткань — уже лучше, чем грязная.
Я порезала её на полосы. Нож был тупой, руки маленькие, и это было мучительно. Полосы получались кривые. Я злилась, губы дрожали, но я продолжала.
Потом вспомнила: мама говорила кипятить. Значит, можно сделать хоть что-то похожее на стерильность.
Когда вода закипела, я бросила туда полосы ткани и деревянные щипцы (нашла на кухне). Кипятила, считая про себя, как считала бы время в операционной — хотя здесь не было часов.
Потом вытащила, разложила на чистом полотне у печи сушиться.
Я делала всё это и чувствовала, как меня трясёт. Не от холода — от адреналина. Тело Линны не привыкло к таким нагрузкам. Я устала быстрее, чем ожидала, и в какой-то момент села прямо на пол, прислонившись к печи.
Я ребёнок, напомнила я себе. Я ребёнок. Я не могу тащить на себе чужие раны.
Но я могла делать вот это. Маленькое. Домашнее. Полезное.
Дверь распахнулась резко, и в дом влетела мама. Лицо у неё было бледное, губы плотно сжаты.
— Мам? — я вскочила, но ноги подкосились.
Она увидела меня, увидела ткани у печи — и замерла.
— Что ты сделала? — спросила она, и в голосе было одновременно удивление и… страх.
Я почувствовала, как внутри всё падает.
— Я… кипятила тряпки, — сказала я быстро. — Чтобы чистые были. Для… для руки.
Мама подошла, потрогала ткань — горячую, влажную. Потом посмотрела на котелок.
— Ты сама это придумала? — спросила она.
Я поняла: опять. Опять слишком.
И тут тело Линны сделало то, чего не сделала бы Алина: оно испугалось наказания.
Глаза сами наполнились слезами.
— Я не хотела плохо… — прошептала я. — Я просто… я боялась, что ты не успеешь…
Слёзы потекли, и я не смогла их остановить. Детские, обидные, липкие.
Отредактировано: 07.02.2026