После истории с порезом дом как будто стал чуть тише. Не от страха — от внимательности. Мама чаще поглядывала на меня, будто проверяла: не побледнела ли, не дрожу ли, не полезла ли снова помогать туда, куда не просили.
Я пыталась быть послушной. Честно.
Утром я играла с куклой, потом помогала Торену складывать щепки в корзину — он называл это работой, а мама — не мешай отцу. После обеда меня снова уложили днём, и я уснула, прижимая коробочку с камешками к животу, как талисман.
Проснулась от стука в дверь.
Не нашего — чужого. Сильного, требовательного.
Мама вышла в сени, я услышала голоса: мужской, низкий, и ещё один — женский, быстрый. Потом мама позвала:
— Ранн! Домой!
Папа вошёл из мастерской, вытирая руки о тряпку. По его лицу я сразу поняла: что-то случилось.
— Что? — спросил он.
— Из Лисов пришли, — ответила мама. — Рика не повезли в город. Денег нет. Они просят, чтобы ты… чтобы мы…
Она не договорила. Но и так было ясно: помогли.
— Я не целитель, — сухо сказал папа.
— А ты мастер, — перебила мама. — И у тебя есть телега. И тебя слушают.
Папа сжал челюсть. Потом коротко кивнул.
— Зови их сюда. Я посмотрю, что можно.
Я села в кровати, сердце забилось быстрее. Рик — тот самый мальчик, который порезался. Если его не повезли в город… значит, рана серьёзнее, чем не смертная. Значит, риск инфекции, кровотечения, потери функции кисти.
Взрослая часть меня уже строила схему: промыть, оценить глубину, остановить кровь, иммобилизация, перевязка, наблюдение. И — шов. Если порез глубокий, края надо сблизить. Иначе будет долгое заживление, рубец, может быть контрактура.
Но шов здесь — это магия или игла с ниткой? Я не знала.
Дверь в комнату приоткрылась, и Торен сунул голову.
— К нам Рика несут, — прошептал он с круглыми глазами. — Прям сюда!
— Зачем? — спросила я, хотя уже понимала.
— Потому что мама знает травы, — шепнул Торен. — И потому что у нас чисто.
У нас чисто. Я вспомнила кипячёные тряпки у печи и почувствовала странную гордость — маленькую, детскую.
В сенях послышалась возня, тяжёлые шаги. Потом голос женщины — плачущий:
— Он бледный… он весь дрожит…
— Тише, — сказал папа. — Кладите сюда, на стол.
На стол. В нашей кухне. Как на импровизированный операционный стол, только без ламп и стерильных простыней.
Я слезла с кровати. Тело тут же напомнило: слабость никуда не делась. Но я всё равно вышла в комнату — тихо, босиком, держась за косяк.
Мама увидела меня и резко подняла палец:
— Линна.
— Я тихо, — прошептала я. — Я просто посмотрю.
Она колебалась секунду — и кивнула. Видимо, сейчас ей было не до споров.
На столе лежал мальчик лет десяти-двенадцати — худой, серый лицом, губы синие. Рик. Его левая рука была замотана тряпкой, уже промокшей кровью. Рядом стояли его мать и дед — оба в грязной одежде, с лицами, на которых было то, что я видела у родственников в приёмном покое: смесь надежды и готовности к худшему.
Папа стоял у стола, как стена. Мама уже мыла руки — не так, как я, но старательно, с мылом.
— Снимем, — сказала она и посмотрела на мальчика. — Рик, слышишь меня?
Он кивнул едва заметно.
— Будет больно, — предупредила мама. — Терпи.
Она начала разматывать тряпку. Мальчик застонал. Я почувствовала, как у меня поднимается тошнота — детская, телесная. Не от вида крови, а от того, что это происходит в моём доме, рядом, и я маленькая, и я ничего не могу отключить в себе.
Тряпка снялась, и я увидела порез — длинный, на ладони ближе к запястью. Края расходились. Кровь сочилась, не фонтаном, но достаточно.
— Глубоко, — сказала мама.
— Он шевелит пальцами? — спросил папа.
— Рик, — мама наклонилась, — согни пальцы. Вот так.
Рик попробовал. Два пальца согнулись, один — хуже.
Я сжала зубы. Это могло быть от боли. Или от повреждения сухожилия. Если сухожилие перерезано — без шва будет беда.
Но я не могла сказать это вслух. Сухожилие — слово не для пятилетней.
Я сделала шаг ближе, и дед Рика заметил меня.
— Чего девчонка тут? — буркнул он. — Это не детское.
Мама ответила спокойно, но жёстко:
— Это мой дом. И моя дочь. Она будет там, где я скажу.
Дед замолчал.
Мама промыла рану тёплой водой. Потом — чем-то пахучим из баночки. Рик взвыл.
— Тихо, — сказала мама. — Это чтоб гниль не пошла.
Я видела, как она старается: промывает, прижимает, меняет тряпки. Но края раны всё равно расходились.
— Надо стянуть, — сказала мама устало. — А нитки… нитки рвутся. И иглы у меня нормальной нет.
Мать Рика всхлипнула.
— Он умрёт?
— Не умрёт, — резко сказал папа. — Но рука… может плохо зажить.
И вот тут во мне щёлкнуло. Не я хирург и спасу. А другое: я вспомнила, как мы в детстве клеили бумагу. Как мама на Земле заклеивала мне коленку пластырем крест-накрест. Как в приёмном покое иногда стягивали края раны полосками, если шить нельзя прямо сейчас.
Стерильные полоски. Стрипсы. Бабочки.
У нас был пластырь. Здесь пластыря нет. Но есть ткань. Есть клей? Смола? Мёд? Я не знала. Но у нас есть… земля.
И тут же стало страшно. Потому что земля — опасно. Но если я сделаю это не как магию, а как ремесло? Как детскую поделку?
Я посмотрела на стол, на рану, на мамины руки — и вдруг поняла, что могу помочь, не выдавая себя полностью.
Я подошла к маме и тихо сказала:
— Мам… можно я принесу… липкое?
Мама нахмурилась.
— Какое липкое?
Я быстро перебрала в голове то, что видела в доме: свечи, смола, воск… у папы в мастерской точно есть смола для дерева. Её можно разогреть, сделать клейкой.
— Смолу, — прошептала я. — У папы… на дереве… липнет.
Папа услышал слово смола и посмотрел на меня.
— Зачем? — спросил он.
Я почувствовала, как горло сжимается. Сейчас либо я скажу глупость, либо вообще промолчу, и шанс уйдёт.
Отредактировано: 07.02.2026