Баню топили по субботам.
Так у нас повелось после первой зимы: в будни — работа и печь, в субботу — баня, в воскресенье — тише, как говорила мама. Баня была не просто помыться. Баня была как перезагрузка: смыть с себя неделю, дым, золу, усталость и чужие слова.
Папа топил баню с утра. Он любил делать всё заранее, чтобы потом не суетиться. Торен носил воду и ругался, что вода тяжёлая, а папа отвечал, что жизнь тоже тяжёлая, но ты же её тащишь. Торен ворчал — и тащил.
Я помогала по-своему: таскала маленькие ковшики, раскладывала чистые тряпки, приносила мамино мыло и наши пахучие мешочки с травами — чтобы пар был не только горячим, но и мягким.
Бим крутился рядом, нюхал, пытался залезть в предбанник, и мама каждый раз говорила одно и то же:
— Бим, ты не человек. В баню нельзя.
Бим делал вид, что понимает, и садился у двери, как охранник. Потом всё равно пытался сунуть нос внутрь, когда дверь открывалась.
После бани всегда наступал тот вечер, который я любила больше всего.
Дом становился тихим. Волосы пахли дымом и травами. Кожа — чистая, горячая. Даже папа переставал быть каменным и становился просто человеком: сидел за столом, ел, слушал, как мама рассказывает, кто что сказал у колодца, и иногда даже улыбался.
В тот вечер мы помолились — как всегда, коротко. Не длинными словами, а привычкой.
Папа сказал:
— Истоки, держите дом.
Мама добавила:
— И детей.
Торен пробормотал:
— И Бима.
Мама посмотрела строго:
— Бим — тоже.
И мы сели за стол.
На столе была каша, хлеб, кусок солёной рыбы и мёд — маленькая радость после бани. Торен ел так, будто его неделю не кормили, папа — спокойно, мама — между делом, всё равно следя, чтобы никто не пролил и не намазал мёд на лавку.
Я сидела, крутила ложку и вдруг поняла, что хочу спросить.
Не про игрушки. Не про ярмарку. Не про плитку. Про маму.
— Мам, — сказала я осторожно, — научи меня разбираться в растениях.
Мама подняла глаза.
— В каких растениях? — спросила она.
— Во всех, — честно сказала я и тут же добавила по-детски, чтобы не звучать слишком взросло: — Чтобы знать, что можно рвать, а что нельзя.
Мама прищурилась.
— Зачем?
Я почувствовала, как у меня горят уши. Потому что ответ был простой и очень детский. И я сказала его.
— Хочу быть как ты.
Мама замерла. На секунду у неё лицо стало таким, будто она не знает, куда деть руки.
Папа кашлянул, отвернулся к окну, но я видела: он слушает.
Торен фыркнул:
— Я тоже буду как папа. И буду строгать.
— Ты сначала научись строгать, а потом как папа, — сказала мама автоматически, но голос у неё стал мягче.
Она посмотрела на меня и сказала уже серьёзно:
— Хорошо. Научу. Но чтобы разбираться, надо не только нюхать и смотреть. Надо… — она поискала слово, — надо помнить. А память лучше держится, когда записываешь.
Я оживилась:
— Я буду записывать!
Мама вздохнула:
— Вот именно. Записывать. А ты читать умеешь?
Я замерла.
Читать я не умела. Тело Линны — точно нет. А моя взрослая память… она помнила буквы Земли. Здесь буквы другие. Здесь даже вывески на лавках в городе были не как у нас. Я могла угадывать по рисункам, но не читать.
Папа сказал, не поднимая головы:
— Мы с мамкой только азы знаем. Я — цифры и пару слов. Она — молитвы и метки.
Мама кивнула:
— Я могу тебя научить как у нас, но это будет мало. А если хочешь по-настоящему — нужен грамотный.
Я опустила глаза в кашу. Внутри поднялась знакомая, взрослая злость: ну конечно, опять ограничение. Но тело Линны не хотело злиться. Оно хотело найти выход.
И я нашла его.
— Пап, — сказала я и подняла голову, — когда ты поедешь в город… привези мне букварь.
Торен поперхнулся:
— Бук-что?
— Книжку с буквами, — объяснила мама.
Папа посмотрел на меня внимательно, как будто пытался понять, не слишком ли это.
— Зачем тебе? — спросил он.
Я сказала правду, но простую:
— Чтобы читать. И писать. Тогда я буду записывать травы. Как мама.
Мама снова замерла — и на этот раз улыбнулась:
— Ранн, привези. Если найдёшь.
Папа буркнул:
— Найду.
Торен тут же заявил:
— А мне тоже!
Мама посмотрела на него:
— Тебе сначала научиться сидеть на месте.
— Я могу! — возмутился Торен.
Папа хмыкнул:
— Ты можешь сидеть на месте ровно столько, сколько еда на столе.
Мы засмеялись, и разговор будто стал обычным. Но внутри у меня уже появилась цель: буквы.
Папа поехал в город через неделю. Вернулся поздно, уставший, с мешком соли, железом и… свёртком ткани.
Он молча положил свёрток на стол, а потом достал тонкую книжицу — не толстую, не красивую, но настоящую. Бумага грубая, буквы — чёрные, странные, с завитками и палочками, как будто их рисовали не рукой, а веткой.
— Вот, — сказал папа. — Букварь. Дорого, зараза.
Я взяла книжицу и почувствовала, как у меня в груди становится жарко. Это было как ключ. Не к замку — к миру.
Я открыла первую страницу.
И поняла, что ничего не понимаю.
Буквы были не наши. Не русские. Не латиница. Совсем другие: одни похожи на крючки, другие — на маленькие домики, третьи — на переплетённые палочки. Я смотрела на них и чувствовала себя глупой. Взрослая я привыкла читать без усилия. А здесь я была ребёнком, который начинает с нуля.
Мама заглянула через плечо.
— Я знаю вот эти, — сказала она и показала три знака. — И вот этот. Это вода. А это дом. А это хлеб.
— А остальные? — спросила я.
Мама пожала плечами:
— Остальных я не знаю.
Папа сказал:
— В деревне грамотных мало. Но есть один.
И посмотрел в окно.
Я тоже посмотрела.
Напротив, через дорогу, стоял дом старика — низкий, покосившийся. Старика звали дед Орвик. Он жил один, без семьи. Его редко видели, потому что он плохо ходил и почти не выходил. Говорили, что он когда-то служил писарем при управителе, а потом что-то случилось, и он остался здесь, как забытая книга.
Отредактировано: 07.02.2026