Хреномот и Профессор Преображенский говорят о судьбе человеческой породы.
В кабинете известного профессора в переулке, где медицина граничит с метафизикой, лампа с зелёным абажуром отбрасывает тусклый свет на толстые стёкла очков и поблёскивающий скальпель, которому сегодня, к счастью, не пришлось принимать решений. На стенах развешены анатомические таблицы и портреты известный светил медицины, на которых доктора глядят так, будто всё ещё не уверены, стоит ли лечить человеческую душу при помощи блестящих инструментов. За окном навалены сугробы, аккуратные, как асептические бинты, и гудит улица, где шум не доходит до истины. На диване, уютно устроившись, будто вот-вот начнёт дремать, свернулся Хреномот, шевеля усами в ритме саркастического предвкушения, а за массивным столом из векового дуба, слегка подперев висок натруженной ладонью, сидит Профессор Преображенский, усталый не столько от науки, сколько от того, как ею пользуются.
— О, многоуважаемый профессор хирургии и гуманного отчаяния, — начал Хреномот, мерно постукивая хвостом по подлокотнику, — скажите мне, не как коту, а как существу, читающему советские газеты, к чему мы все катимся в этом новеньком балагане под вывеской «трансгуманизм»? Ведь это не что иное, как коллективная попытка сделать из человека Шарикова с айфоном, но в костюме от нейробиологов!
— Дорогой мой Хреномот, — ответил Преображенский, медленно снимая очки и протирая их мятой тканью, которой, возможно, ещё вытирали лоб какому-то историку медицины, — дело в том, что наука не виновата в амбициях своих представителей. Я, как хирург и как философ, утверждаю, что не всякая пересадка органа даёт в результате человеческое сердце живому существу. И если люди начали массово менять себя, надуваю губы, наращивают пышности, да и за мозги некоторые уже взялись, это вовсе не означает, что они поняли, кем хотят быть. Это просто... паника, уважаемый мой, паника, возведённая в норму.
— Прекрасный пассаж, — фыркнул Хреномот, — прямо как в рассказах Чехова, где бедный доктор мучается не от болезни пациента, а от его глупости. Только вот раньше операционный стол был местом последней надежды, а теперь стал прилавком технической амнезии: новые кости, новые сетчатки, и всё это в надежде забыть, кто ты такой и для чего ты здесь рожден.
— Да, — задумчиво отозвался профессор, — беда даже не в технологиях, а в мотивации их применения. И вы безусловно правы, сейчас на стол ложатся не чтобы исцелиться, а чтобы уйти от зеркала. В этом и глубочайший парадокс – вместо роста – модификация, вместо смысла – апгрейд. А душу, знаете ли, не прошьёшь заново, как системный блок.
— О выдающийся махинатор органики, — с явным изяществом промолвил Хреномот, — Вы же сами однажды дали собачьей природе человеческие слова и получили политическую дискуссию на тему «отдай жильё». Что ж тогда ожидать от нынешних борцов за вечную жизнь? Они ведь не читают Чехова — они скачивают его и оставляют на потом.
— Вы иногда бываете жестоки к людям, мой проницательный собеседник, — покачал головой Преображенский. — И всё же справедливы, у вас этого не отнять. Дело в том, что, когда человек забывает, что он, это не только «как он думает», но и «почему он страдает», тогда всё превращается в шутовство над собственным происхождением. Но, позвольте, разве можно сделать лучшее, не умея жить хотя бы удовлетворительно?
— Профессор, светило медицинского скепсиса, позвольте, — насмешливо протянул Хреномот, — да они ведь и страдать теперь хотят исключительно с комфортом: инъекции от печали, чипы от совести, и, разумеется, новая кожа с функцией уведомлений. Им не нужно страдание как сосредоточение опыта, им подавай боль как опцию в меню.
— Но ведь, — заговорил Преображенский медленно, будто делал надрез по воздуху, — если человек уходит от боли, от переживаний, он уходит и от осмысленного выбора. Возможно, что трансгуманизм хорош, только когда он спасает, но он опасен, когда искушает забыть, зачем мы становились людьми. Согласитесь, что душа, это не приложение, а та самая часть, которую нельзя ни пересадить, ни закодировать, её можно только взрастить.
— А значит, — подытожил Хреномот, спрыгивая на пол с видом врача, закончившего консультацию, — весь ваш трансгуманизм — не революция, а электронная анафема на чувство меры? Тогда, простите, профессор, но у меня к вам финальный вопрос, кого первым перепишут — тело или совесть?
— К сожалению совесть, — ответил Преображенский тихо. — Потому что она самая неудобная часть человека, а значит, первая на очереди.
Часы в кабинете пробили время, которое давно никто не называет. Профессор зажёг лампу, а Хреномот подошёл к батарее. Снаружи бушевала новая эпоха, но в кабинете всё ещё пахло хлоркой, книгами и последним настоящим спором о душе человека.
Отредактировано: 12.07.2025