Мимолётность

Глава 4.

Все люди братья.
Но зачастую, знатностью кичась,
Себя возвысить хочет плоть над плотью,
Хоть после смерти все лишь прах.
“Цимбелин”

             В ягодных зарослях тиса за спиной разомлевшего от полуденного зноя аббата заливалась томно-фривольной песней красноклювая иволга. В ответ ей, словно заведя неспешную птичью беседу, отвечали скромным пересвистом крошечные овсянки, судорожно перепрыгивая с ветки на ветку и создавая непрерывную сутолоку — единственное движение в объятом сном клуатре. Солнце достигло зенита, и его лучи настойчиво светили в расслабленное и сухощавое лицо отца Альберта, точно очерчивая резкий изгиб выдающихся скул и узкую ямочку на волевом подбородке.
          Мужчина приоткрыл глаза, но увидел пред собой лишь красно-рыжие расплывчатые круги, непрестанно меняющие форму и размер, то расширяясь, подобно приближающемуся небесному шару, то сужаясь до размеров маленького садового фрукта. Привыкнув к свету, аббат, наконец, встал и немного размял затёкшие от долгого сидения ноги, пройдясь вкруг дубового колодца и зачерпнув из мраморной чаши горсть по-прежнему свежей и прохладной воды. Он подошёл к пышному кустарнику и протянул руку, чтобы дотронуться до красочного оперения сладкоголосой птицы, которая выглядела в монастырском садике пришелицей из чудесных заморских стран. Конечно, не дожидаясь дерзкой руки, птица пугливо отпрыгнула и разразилась возмущённым свистом, так не похожим на её прежнюю истомленную песнь.
          — Tu quoque, Brute, fili mi! [1]Разве ты не чувствуешь, как мы похожи? — отрешённо вопрошал аббат, протягивая руку пернатой красавице. — И ты, и я залетели в эти места волей судьбы, свили уютное гнёздышко и продолжаем обманывать себя и тешить пустыми иллюзиями. Ну же, сестрица, не бойся меня.
          Птица так же недоверчиво смотрела на мужчину, но уже не убегала дальше в заросли, позволяя в полной мере насладиться её пёстрой необычайной красотой. Вокруг неё неугомонно щёлкали  клювами сероватые овсянки, жадно выклёвывая семена из мясистой ядовитой кровельки, издалека так похожей на рассыпанные по ветвям сочные ягоды. Чем приятней внешность, тем горше суть, словно поучал мудрый тис нерадивых людей.
          Гулко и одиноко прозвучал колокол в знойной тиши, отбивая час после полудня. Тотчас же птицы взволнованно защебетали и нестройной гурьбой взлетели в небесную высь, где мало-помалу разливался жар. Их чёрные силуэты напоминали далёкие таинственные звёзды, проглядывающие сквозь воздушную земную твердь и словно наблюдающие за вечным и тщетным круговоротом природы и человека. В ответ на удар колокола вдали послышался детский гомон и раздался заливистый смех, шум нарастал и приближался, пока не достиг уединённого клуатра, разрушив царящее там безмолвие.
          В сердце мужчины закралось беспокойство и нетерпение. Епископ должен был прибыть ещё утром, но приехавший гонец предупредил о внезапной задержке и уверил, что путь выбран наиболее безопасный и открытый, а наличие дюжины храбрых и даже излишне вооружённых стражников отпугнёт любого негодяя или разбойника. Однако аббат отнюдь не питал иллюзий по поводу несомненной безопасности главной дороги, ведущей из Буржа в их провинциальное аббатство, ведь пред богатой добычей неистовство грабителей достигает апогея, и тогда сам король с лучшей королевской гвардией представляется им лишь досадной помехой.
          Выйдя из садика, аббат увидел отдыхающих от непосильной для многих учёбы и расслабляющихся ребят в тенистой галерее: кто-то затеял подвижные игры, кто-то был увлечён занимательным разговором с товарищем, очень подозрительным и секретным, судя по их лукавым и шаловливым улыбкам, а один черноволосый мальчик забрался на фигурные перила и тихо наигрывал протяжный старинный мотив на ивовой свирели. Мелодия постоянно прерывалась задумчивостью мальчика, он то подносил инструмент к губам, то снова опускал его, так и не издав звука, словно влекомый неотвязной думой. Крупные черты его лица отличались волевой грубостью, а смуглость кожи и густота вихрастых волос не оставляли сомнений в национальной принадлежности этого мальчугана. Но удивляться здесь было нечему: аббатство принимало в свою общину всех страждущих, ревностно и прилежно храня их личные тайны и зачастую оберегая их жизнь.
          Заглядевшись на маленького цыгана, он не сразу заметил спешащего ему на встречу молодого высокого послушника, одетого в длинную рясу и подпоясанного крепкой верёвкой. Как видно, он торопился с донесением, так как, едва успев подобающе поклониться, сразу же заговорил срывающимся от быстрого шага голосом:
          — Монсеньор епископ Буржский уже прибыл и ожидает вас в келье настоятеля, а посол из Невера должен прибыть с минуты на минуту. Они просили поторопиться и немедленно подняться к ним. Пойдёмте же, отец Альберт, вся братия обеспокоена и ждёт утешительных вестей.
          Молодой человек ещё раз почтительно склонил голову и направился вслед за уходящим аббатом.
          Пройдя сквозь широкую сдвоенную арку, они оказались в длинном прямоугольном проходе, из которого вели наверх в противоположные стороны несколько каменных лестниц: одна уводила в крыло, где располагались учебные классы, другая вела к одиночным кельям послушников и монахов, а третья, что находилась ровно посередине, — к самым важным помещениям и комнатам аббатства. Именно на неё и повернул отец Альберт. В отличие от остальных, эти ступени были широкими и гладкими, отчего подъём причинял заметно меньше усилий и неудобств. “Одно физическое удовольствие”, — подумал бывший рыцарь и вспомнил точно такую же лестницу в семейном замке, которая направляла многих лицемерных вельмож и подобострастных советников к покоям старого графа. Её единственное отличие было в том, что некоторая шероховатость и выбоины были тщательно прикрыты чудесным ворсистым ковровым настилом, а её ступени редко приводили к истинному величию и благородству,  скорее являя собой скрытого сообщника и поощряя к очередному злодеянию. Аббат невольно мысленно вернулся в тот злополучный год, когда его благоустроенная жизнь внезапно поменяла свой курс, подобно кораблю, попавшему в неистовую морскую бурю и уносимому ветром разъярённой Фетиды* дальше от родной земли.
          Проводив юную кружевницу в сердце укреплённого замка, пленённый и обезоруженный женской красотой Альберт едва ли замечал удивление и шёпот вельмож по поводу неожиданного прибытия младшего графского сына. Девушка же была гораздо прозорливее, тотчас же оценив положение дел, и, здраво рассудив, поспешила уйти из-под перекрёстных осуждающих взглядов и ехидных смешков. Тем более веская причина оправдывала её скорое бегство: любое промедление могло лишить прибыльной и необходимой ей работы, поскольку всё в графском замке было подчинено строгой упорядоченности и пунктуальности. Жаль только, что распространялись эти правила только на видимые действия, а скрытое и тайное пугливо тлело во многих людях, безропотно подчиняясь правилам всеобъемлющего хаоса.
          — Только скажите мне своё имя, умоляю вас! — молвил Альберт, схватив край её тонкого рукава. Только дождавшись кроткого “Аталия, сударь”, он мягко, будто нехотя повинуясь приказу, смог отпустить хрупкое, как и его хозяйка, кружево.
          Ответ подтвердил его ожидания и смутные сравнения. Именно такое имя и должно венчать столь величественное создание милосердной природы. Аталия! Гордая царица!* Возможно ли возрождение духа чрез тысячи лет, или это три глумливые Парки* ткут своё извечное полотно, тщательно выбирая и вплетая нити, образуя цепь случайных сходств и взаимосвязей, рисуя характер и вышивая душу, чтобы затем одним движением срезать лишнюю нить? Альберт не искал ответа, он не был нужен. Значение имело лишь одно слово, имя, определяющее для него весь мир и вмещающее в себя бесчисленные загадки сумеречного неба.
          Альберт не питал иллюзий по возращении в замок. Печальный опыт прошлых лет избавил юного рыцаря от ложных надежд и напрасных ожиданий, открыв пред ним широкую панораму истинной жизни, исполненной лишений и тревог, боли и страданий, наслаждений и утраты. Словно гротескный сад земных наслаждений раскинулся пред изумлённым взором. То, что в годы беспечной ранней юности доставляло удовольствие, считалось естественным и привычным, при новом свежем взгляде оказалось чудовищным и бесчеловечным, превратилось в помесь безумства и лихоимства.
          Под небесной твердыней всё так же жили люди, с раннего утра в поле работали крестьяне и под их ловкими руками наливались сочным цветом сладкие гроздья винограда. На горизонте тёмной громадой возвышался донжон, в оконницах которого тускло блестели бердыши, а по двору сновала неугомонная прислуга. Целыми днями старый граф был занят переговорами, ведением различных дел и плетением политических интриг, его часы были поглощены бесконечными расчётами и продумыванием хитрых ходов, как в настольной стратегической игре. Это был человек, полностью подчинивший свои чувства холодному разуму и забывший сладость восхитительного духовного огня. Жестокость жизненных войн истощила старое сердце и закалила прочнейшей бронёй равнодушия и цинизма. Словно неизлечимая болезнь, она забирала последние силы и меняла характер графа до неузнаваемости. Посвятивший лучшие годы учению, Альберт прозорливо видел, как искажается всё человеческое в душе отца, как погибают последние крохи былого величия, как яд распространяется вокруг, подобно страшной чуме. Двор переживал не лучшее время: близился закат векового господства, готовый поглотить старинное графство. Оставалась лишь надежда на скорый рассвет, который смог бы избавить семью от вспышек кровавых зарниц.
          Всё двигалось и менялось, оставаясь в то же время неизменным. Истинно поменялся взгляд Альберта и видение жизни, сообщая всему вокруг оттенок презренной двуличности и неестественности. Вельможи толпами двигались вверх по удобным ковровым лестницам, сменяя друг друга в комнатах их сеньора, уверенным росчерком пера выводились несправедливые указы, вершилось выгодное кому-то правосудие. Вспоминая собственную потеху при виде очередного бедолаги, повешенного на толстом суку неизменного старого дуба или заточённого из-за малейшей провинности в сыром подвале, возросший юноша содрогался от жестокой меры и бесчеловечности, окружавших его долгие младые годы. “Они не властвуют надо мной”, — повторял он про себя, глядя на чужое бесчинство.
          Но и среди хаоса ему светил благодатный луч света и тепла. Редкие встречи с Аталией наполняли его жаждой жизни, новой и очищенной, дарили свежесть и покой, наполняли умиротворённостью. В стенах замка Альберт мог лишь ловить краткий выразительный взгляд, исполненный обещания, поскольку любое их движение друг к другу стало бы тотчас заметно, а злые языки не замедлили бы донести слухи до старого графа, который, прежде всего, почитал родовую честь и доблесть. Где бы ни находился молодой рыцарь, он везде искал и видел черты и приметы новой подруги, ускользающие знаки, звучание её голоса. В долгие дни разлуки ожившее сердце изнывало и тосковало, и тогда в его памяти постепенно стирались ещё девичьи черты лица, смягчался и расплывался образ, сближаясь, обобщаясь с давно забытым нежным ликом матери. В их единое начало вплетался прообраз Януса*, и Альберт терялся пред его несокрушимой мощью, всеобъемлющей время, прошлое и будущее, начало и конец бытия.
          Их встречи были редки, но оттого ценились превыше всех благ и радостей. Немного поразмыслив, Аталия предпочла тайным и опасным свиданиям в охраняемом замке лесные прогулки в уединенной тиши близлежащей рощи. Записками, переданными через сообщницу-служанку, они условливались о времени и месте встреч, а дальше их следы терялись в залежах хвороста и мшистых ухабах, уводя путников в глубину просторного и светлого леса. Не раз Аталия бывала в нём в одиночестве, собирая травы или ягоды, поэтому она с лёгкостью уводила друга в самые потаённые и изумительные места, где доселе бродили одни только пугливые животные и певали перелётные птицы. Чем дальше они удалялись от замка, чем пустынней и краше были луговины, тем больше расслаблялась обычно сдержанная девушка, тем свободней были движения её округлых рук и отрадней дышало порозовевшее лицо. Казалось, именно здесь была её родная стихия, в которой, быть может, ей и суждено быть, а не тратить драгоценные силы на пусть и любимую, но тяжёлую работу ради прихоти избалованных вельмож.
          В одну из таких прогулок влюблённая пара обнаружила неглубокий речной овраг, в средине которого неугомонно клокотал стрежень*, по берегам  колыхались и густели осока и лозина, а в болотистой заводи рядом высились пухлые початки рогоза. В колосьях копошились тонкие перламутровые стрекозы и монотонно звенели комары, а в раскрывшихся чашечках лотоса лакомились пчёлы.
          — Посмотри, вся прелесть жизни собралась у этого водоёма! — восклицала Аталия, показывая рукой на пышные заросли. — Мне даже неловко вторгаться в их жилище, тревожить размеренный строй их существования. Кто мы, Альберт? Пришлые чужестранцы, вторгающиеся в этот дивный природный мир. Стой, не рви этот цветок, пусть он красуется здесь как можно дольше, пусть его красота так и останется тайной для людского мира. Позволь ему пожить ещё немного, ведь скоро и его цвет увянет и навек исчезнет для новой жизни, обновлённой и чистой весенней порой.
          Расположившись на травяном покрывале, она с потаённой грустью глядела то на раскрывшиеся бутоны цветов, то на сверкающий в лучах солнца поток и зачастую долго хранила молчание, прерываемое тихими вздохами или внезапно лукавой улыбкой. Её спутник не отличался той тонкостью чувств, свойственной Аталии, но, ввиду сильной привязанности и проснувшейся интуиции, он угадывал её тайные мысли и каждый раз до глубины души поражался бесконечному духовному благородству молодой и мудрой женщины.
          — Разве в такой стремнине не пролетает наша жизнь, разве её водный блеск не схож с нашими преходящими успехами и ускользающими радостями? О, Альберт, хотела бы я вечно сидеть здесь и наслаждаться неподвижностью этой минуты! Мне кажется, что стоит нам уйти отсюда, как мир закружится вокруг нас, подобно ненастной метели, и поглотит своим ненасытным чревом! Почему же я не эта пчела, не эта осина? И они счастливее меня! Пойдём же, дорогой Альберт, пока заводь не затянула меня в свои сети, прошу, уведи меня.
          И они сбегали, не оглядываясь, прочь от этого заколдованного и такого животворящего места, будто опасаясь его пронзительной и обезоруживающе честной правды жизни.
          По возращении в поля, на дороги, где виднелись люди, их общение теряло естественность и непринуждённость, снова теснясь в рамках вежливо-обходительного разговора. Нужно было скрываться и быть осторожными, чтобы ненароком не попасться на один из обличительных взоров. И если юноше это причиняло невыносимые страдания и постоянно тяготило, то девушка таила в себе целую вереницу масок, от случая к случаю меняя их, словно женские одеяния. При этом она была абсолютно лишена какого-либо двуличия, объясняя и оправдывая своё поведение естественной природной женской хитростью, уловкой для чужих взглядов. Тогда и Альберт невольно подхватывал игру и блестяще справлялся с трудной, но необходимой партией.
          Приезд юного наследника затянулся, а его долгая задержка в отцовских владениях уже ни для кого не была секретом. Однако граф молчал и не предпринимал решительных действий против своего блудного сына, видимо, имея на него особые планы и только выжидая удобного момента для их осуществления. Изредка он привлекал Альберта к делам управления землями или к местному судебному заседанию, поучая разбираться в этом несложном, но скользком и изворотливом ремесле. Когда сын целиком погружался в работу и склонял тёмную кудрявую голову к исписанным мелким убористым почерком бумагам, граф внимательно и пристально смотрел на него прищуренным взором, будто оценивая какой-нибудь привезённый из-за дальних морей товар. И если бы Альберт поднял взгляд на отца, едва ли он смог бы увидеть в нём каплю гордости или уважения, едва ли черты сухого постаревшего лица могли изобразить милосердие или сострадание: одна лишь холодная отрешённость да расчёт сквозили в разверзшейся пропасти усталой от жизни души.
          Промозглым декабрьским вечером шестьдесят первого года в замок де Шатильонов прибыли двое старших, уцелевших в войнах и кровавых битвах, братьев. Их возвращение предвосхитил приезд гонца, поспешно посланного из королевского двора. Оказанный им приём отличался невероятной пышностью и размахом: призывной звук горна раздавался на многие лье* вокруг, сгоняя с голых крон пугливых птиц и заставляя замирать и прислушиваться к далёкому певучему гласу случайного виллана. В просторном трапезном зале длинные дубовые столы пестрели изобильными яствами и бесчисленными кубками, наполненными терпким и душистым вином, по каменному полу, устланному стеблями таволги и зелёным камышом, прогуливались жонглёры, развлекая и потешая привилегированную публику занимательными песнями и шутливыми рассказами. Однако суровые лица братьев оставались серьёзны и глухи к заразительным вспышкам пьяного смеха, а аппетитный после выматывающего пути окорок, красующийся перед ними, так и остался почти нетронутым.
          Рядом с ними соседствовали пара приближённых к графу вельмож, замковый сенешаль и городской синдик*, образуя, таким образом, небольшой совет во главе со старым графом. Их импровизированный круг отличался особой мрачностью среди блистающего сотнями свечей трапезного зала, в котором, казалось, навеки воцарились разгул и веселье. Сосредоточенные лица внимательно слушали краткий и безрадостный рассказ приехавших с королевского двора братьев, порой с губ сановников срывались тихие возгласы изумления, а им вторили осуждающие покачивания склонённых над серебряными кубками голов. Один лишь граф молча внимал сыновьям, перебирая сандаловые чётки напряжёнными пальцами и изредка поднося к губам кубок, сумрачно алевший крупным  вставным карбункулом, но, отвлечённый собственными тревожными и беспокойными думами, опускал его обратно на стол, так и не пригубив горячего и пряного вина.
          Иногда один из братьев — коренастый и мужественный Мартен де Шатильон — терял никому не нужную сдержанность и с природной горячностью перебивал рассказ наиболее рассудительного брата, приправляя свою взволнованную речь отрывистыми широкими жестами и разнообразной выразительной мимикой. Тогда обрывки разговора долетали до чужих ушей, расположенных неподалёку, и если бы избыток превосходного вина и раскрасневшихся приветливых служанок не затуманил разум, то и менее избранные сановники непременно услышали хотя бы малую часть безотрадного повествования вернувшихся из королевского гарнизона двух старших братьев.
          — По моему мнению, уж слишком много было хорошеньких женщин при дворе, — посетовал Мартен, нахмурив густые и нависшие над самыми глазами брови. — Разве пристало государю вести такие интрижки, да ещё и нисколько не скрываясь перед подданными? Все эти молоденькие красавицы могли свести в могилу даже самого стойкого и здорового воина. Что уж говорить о совсем не молодом и усталом человеке, пережившем и притеснения англичан, и множественные осады да битвы? Semper virens![2]  Вот что погубило величайшего храбреца нашего века! Проклятие сожжённой женщины* тенью легло на него и заставляло всё дальше и дальше погрязать в своих пороках, не задумываясь о последствиях.
          — Что ты говоришь?! Подумай, разве способны были женщины довести Его Высочество до такого плачевного состояния? — возразил ему более старший и мудрый Дамьен, успокаивающе положив руку на широкое братское плечо, и затем продолжил мягким и вразумляющим голосом. — Нет, братец, всему виной стали бесконечные ссоры с дофином. Помню, как ему пришлось бежать к герцогу Филиппу от ярости и гнева отца пять лет назад.* Впрочем, их столкновения начались гораздо раньше, и такой вот конец был воистину неизбежен. Здесь, мой дорогой Мартен, властвует время, и оно же всё расставляет по своим местам.
          В то время как рассудительный Дамьен тихо и внятно говорил о дофине, городской синдик, сеньор де Валье, особо приближённый к графу Порсиана и потому находящийся при этом, несомненно, приватном разговоре, наклонился над столом, прислушиваясь к каждому сказанному слову. Весь его вид указывал на достаток и благополучие: длинный тёмно-синий камзол из гасконской шерсти по краям был оторочен соболиным мехом, вокруг стоячего воротника бархатного дублета* отливала влажным золотым блеском витая цепь, а глянцевитое округлое лицо краснело маковым цветом, исполненным добродушия и щедрости. Его любопытство можно было бы счесть глупой и даже смешной прихотью, если бы не блеск маленьких, но живых глаз, лёгкий прищур которых говорил о недюжинном уме, скрывающимся за внешним лоском и легкомыслием. Недаром граф так ценил незаменимые услуги синдика, которые были тем важней, чем опаснее и хитрее было их выполнение. Тем не менее, до сих пор ни один прево* не смог связать сеньора де Валье с делами графа де Шатильона, довольствуясь лишь объяснениями об их старой и крепкой дружбе.
          Вот и сейчас чуть приоткрытый рот на круглом розовощёком лице выглядел столь комично, что некоторые сановники не сдерживали оглушительный смех, теряющийся во всеобщем разгуле. Однако, расположенный вокруг него секстет оставался предельно серьёзным и вдумчивым, многозначительно поглядывая друг на друга в процессе долгого рассказа двух братьев. Де Валье настолько заинтересовали слова Дамьена, что он позабыл даже о переполненном кубке, который накренился в замершей в воздухе руке и выплёскивал на массивный дубовый стол алые волны вина.
          — Постойте, сударь, — вкрадчивым шёпотом промолвил синдик и, поманив пальцем к себе королевского гвардейца, спросил ещё более тихим голосом, напряжённо вглядываясь в лицо Дамьена. — Уж не о Людовике ли вы говорите? Неужели его ловкие руки добрались до постели отца, как и когда-то до туреньской красавицы-фрейлины?
          — Такая возможность не исключена, а возможно, что именно она и стала причиной смерти государя, — мрачно ответил старший из братьев и бросил испытующий взор на молчавшего отца. Но старый граф был слишком поглощён своими мыслями и всё так же непрерывно перебирал в задумчивости чётки, не отрывая неподвижный взгляд от грязной поверхности стола. — В последние месяцы его мнительность и подозрительность достигли предела, а поведение стало схоже с повадками его предшественника, сумасбродного и безумного короля.*
          — Я полагаю, у него была веская причина для опасений за свою жизнь, — тягучим голосом, словно раздумывая вслух, сказал граф и с резким стуком поставил кубок на дубовую столешницу. — Не было ли у вас такой мысли, что безумие прошлого короля было спровоцировано травами иного свойства, чем те, что устилают пол нынче вечером? Так почему же и наш теперь покойный государь не должен был предостерегаться и осторожничать, когда очередная заботливая рука подносила поднос с питьём или яствами?
          Нахмурившийся Мартен молча выслушал и брата, и отца, а на его лице застыло выражение растерянности и немого вопроса “Почему?”. В сущности, мужественный и смелый воин, привыкший к широким жестам и удалой душевности, был взрослым ребёнком, не принимающим жестокой правды лицемерного мира. Ему было легче уверовать в глубочайшую пропасть порочности человека, направленную только на себя, чем видеть бессмысленную и беспощадную злобу, забирающую насильственно столько прекрасных жизней. Мир вокруг него существовал именно таким, но, словно дитя, он был окружён стеной наивности, защищающей его непробиваемой бронёй.
          — Вы хотите сказать, что отравитель находился при дворе? — недоверчиво проговорил Мартен низким и гулким басом. В чертах сурового лица веяла жалоба и просьба опровергнуть его слова, но последующий ответ графа словно поставил жирную черту в этом щепетильном разговоре.
          — Тебе виднее, сын, ведь именно ты находился в королевском гарнизоне и охранял Его Высочество, — граф приосанился и оглядел гуляющих вельмож презрительным высокомерным взором. — Или служба стала для тебя такой обыденностью, что ты потерял цепкость и не способен замечать очевидного? Повзрослей же, Мартен, открой глаза, даже если сиятельные улыбки поначалу ослепят тебя, имей смелость разглядеть за ними змеиную шкуру.
          Ночь вступала в свои законные права, укрывая гостей и сановников вуалью усталости, де Валье, не выносивший грубость в любом её проявлении, широко и сладко зевнул, откинувшись на спинку широкого и вместительного стула и выражая всем своим видом покой и добродушие. Дамьен покосился на него с лёгкой улыбкой и обратился к снова замолчавшему отцу:
          — Полно вам, отец, не для того мы вернулись, чтобы выказывать друг другу недовольство. Мы с братом посчитали своим долгом, прежде всего, сообщить своей семье о неустойчивом и тревожном положении в королевском замке, поскольку нельзя вести дела и иметь связи с другими землями, не зная об изменившемся политическом положении в стране. Тем более, наш приезд не задержится надолго ввиду того, что новый государь не отличается особым пониманием и благодушием.
          — Тогда вам следует вернуться как можно скорее: Порсиан не может лишиться сразу двух достойных наследников!
          — К слову о наследниках, где же наш милый братец? Неужели он настолько презирает нас, что пренебрёг даже приветственной встречей? Или он, наконец, последовал нашему примеру и прислушался к голосу разума, отправившись воевать за родные земли? Что же, тогда мне следует извиниться перед ним и признать, что и в его жилах течёт древняя горячая кровь могучих де Шатильонов! Однако, ваша улыбка, отец, говорит, что я слишком поспешен в своих выводах, — Дамьен несколько повеселел, вспомнив младшего брата, но в его словах звучала лишь беззлобная шутка, в то время как глаза графа прищурились, а губы поджались, что означало высшую степень возмущения и гнева.
          — В чём ты и прав, дорогой Дамьен: Альберт действительно пару лет участвовал в нескольких походах и добился некоторого успеха. Но, к сожалению, иной путь увлёк его, направив на скамью Буржского университета, где он впитал немало учёности и возвысил свой разум. Возможно, Альберт смог бы продолжить путь нашего достойного и далёкого предка — Готье Шатильонского*, но и здесь меня гложут сомнения. Впрочем, я не унываю и в данный момент привлекаю его к ведению дел. Что-то мне подсказывает, что этот опыт скоро станет для него весьма и весьма нужным, я бы даже сказал — незаменимым, — сказал граф, поднимаясь на ноги и хитро оглядывая заинтересованных собеседников. — Засим позвольте удалиться, ни один пир ещё не смог нарушить моих давних привычек. К старости, знаете ли, становишься пунктуальным и держишься изо всех сил за какие-нибудь мелочи вроде времени сна. Они — моя опора. Впрочем, всё это глупости уставшего старика, не судите строго. Эй, Жак, где тебя носит? Неси свечу, в коридорах жуткая темень.
          Выскочивший, словно из воздуха, слуга живо подбежал к своему сеньору с оловянным подсвечником и с испуганным подобострастием поддержал за локоть уходящего графа.
          — И что бы это могло значить? — проговорил Дамьен, глядя на прямую спину отца.
          — Да кто его поймёт! Вечно придумает что-нибудь заумное, а мы должны распутывать! Нет уж, братец, семья семьёй, а мы в первую очередь — королевские стражники, и не нашего ума дело, что задумал отец да зачем ему сдался непутёвый Альберт. Народ не слишком радушно встретил Людовика в Реймсе, с его именем связаны многие тёмные дела, но теперь мы находимся под его защитой, поэтому должны честно и преданно нести службу и быть верными клятве, — грудной голос Мартена набирал силу, а стол трясся под мерными ударами кулака, опускающегося на столешницу в такт произносимым словам, придавая им неоспоримый вес и значительность.
          — И всё же, где он прохлаждается? Что бы ни было между ним и отцом, он — часть семьи, поэтому меня не оставляет некоторое беспокойство о его судьбе. И слишком уж строги и непримиримы требования и ожидания, возлагаемые на него. Мне ли не знать этого, друзья, — с лёгкой грустью посетовал Дамьен и вдруг бодро воскликнул, будто смахивая с плеч груз жизненных забот и тревог да отдаваясь воле краткого ночного веселья и разгула. — Поднимем же кубки, друзья, долой хмурые лица! Куда бы ни завела дорога, нас, стреляных воробьёв, не так-то просто смутить изменнице-судьбе! За честь и стойкость де Шатильонов даже в самые тяжкие времена!
          Мгновенно проснувшийся синдик де Валье первым поднялся за столом, вознеся хвалу славному роду и опустошая кубок. За ним последовал бравурный Мартен, двое вельмож да сдержанный сенешаль, просидевший в молчании весь вечер, словно застывшая мумия. Спустя некоторое время, их маленькая уединённая компания смешалась с остальными пирующими сановниками, а все важные и тревожные разговоры потонули в глухих звуках тамбурина и в море разливавшегося хохота шутов.
          Приближалось туманное утро, сквозь узкие оконца пробивался тусклый предрассветный свет. Обомлевшие хмельные гости устало щурились и вяло беседовали,  оглядывая поредевших сотрапезников. Между столами сновали слуги, поспешно прибираясь и возвращая залу тень первозданной чистоты. Двое братьев, не дождавшись спада веселья, ушли в свои покои в самый разгар пиршества, напоследок ещё раз посетовав на отсутствие младшего Альберта.
          Откуда они могли знать о том, что не было на свете силы, способной вырвать юного влюблённого из объятий Аталии, что истомлённый юноша, бредущий ранним утром в замок, опьянён любовью крепче любого вина.  Златая заря сомкнутыми веками приветствовала его, а робкая тишина обволакивала и наполняла сердце Альберта отрадой. Счастлив человек, пребывающий всей душой в настоящем, не оглядываясь назад и отрекаясь от будущего. Будь же благословенно неведение! Юный Альберт ещё не знал, что подобное утро, исполненное замершего в безмолвии покоя, не скоро повторится в его жизни, которую порывистый ветер судьбы, словно ревущий мистраль*, забросит на далёкие земли парижской Беотии.*
          К полудню был собран совет в кабинете старого графа, на котором, наконец, присутствовал и Альберт, с изумлением слушающий краткий пересказ Дамьена о произошедших изменениях в стране. Вскоре было решено отправиться обратно в королевскую гвардию, представ пред оценивающими очами хитрого и деспотичного короля Людовика из династии Валуа. На этот раз братья решили взять с собой и младшего Альберта, дабы он принял активное участие в военной службе и перестал потакать позорящим честь семьи прихотям, а старик-отец охотно благословил их отъезд, снабдив рекомендациями и письмами, способствующими, по его расчётам, дальнейшему укреплению политических и торговых межземельных связей.
          Младший де Шатильон только успел передать через служанку прощальное письмо любимой сердцу Аталии, орошённое неизбывными каплями печали и сожалений. Через несколько дней трое всадников с молодыми оруженосцами рассекали порсианскую рощу стремительным галопом, устремляясь навстречу новым и неизведанным приключениям, и только в душе одного из рыцарей царили смятение и разлад, а все его помыслы рвались обратно в родные земли к пылающим зеленью виноградникам, где верно ждала его, точно преданная Пенелопа*, прелестная Аталия.



Отредактировано: 27.05.2016