Мимолётность

Глава 8.

Чем больше злодеянье, тем грозней
Расплата.
“Потерянный рай” Джон Мильтон

О, кто гнуснее может быть, чем тот,
Кто друга в бездну горя низведёт?
“Тимон Афинский” Уильям Шекспир

             Для жителей аббатства ночь прошла совсем иначе. Вскоре после того, как неразлучные Ганс и Луи поспешили в город, в святых стенах началась настоящая суматоха, вызванная, конечно, внезапным появлением потерявшегося посла. Его измученный и плачевный вид первоначально вызвал ужас на лице привратника, но не даром он нёс свою службу, поскольку он тотчас же опомнился и бросился звать на помощь. Меж каменных ангелов, заполнявших ниши по двум сторонам двери и воздвигнутых словно для предупреждения всем входящим и воззвания к покаянию и смирению, мгновенно воцарилась суета: прибежавшая братия обступила его плотным кольцом и, не давая ступить ни шагу, принялась осыпать бедного посланника вопросами и удивлёнными возгласами. К той минуте, когда вниз из своей кельи спустился сам настоятель в сопровождении отца Альберта, бывший пленник уже еле переводил дух и довольно вяло снова и снова повторял одну и ту же историю.
          Многие сбежавшиеся на шум послушники и другие любители послушать интересные истории, быстро разбежались, едва завидев грозную фигуру настоятеля и не менее мрачный облик небезызвестного среди учеников отца Альберта. Так рассеивается лесной туман в раннюю утреннюю пору, являя изумлённому взгляду ясные очертания исполинских деревьев и пышных крон. Испуг прогнал всех любопытствующих зевак и оставил лишь небольшую группу людей, наиболее приближенных к царственной особе настоятеля и являвших собой его главных советников и исполнителей приказов. С виду они напоминали конклав*, часто созываемый при настоятеле для обсуждения насущных проблем. Падающего с ног посла сопроводили в зал и усадили на деревянную скамью. Кто-то догадался принести немного питья и еды, кто-то принёс таз с водой и ненавязчиво стал обрабатывать и промывать многочисленные раны, которые покрывали причудливым узором практически всё тело мужчины.
          Решив не откладывать разговор, посол ещё раз поведал свою печальную историю, впрочем, благоразумно скрыв от слушателей помощь двух городских мальчиков, которые вообще непонятно что делали ночью в лесу. Сбивчивый и лихорадочный рассказ лился непрерывным потоком из уст посла, и чем дольше он говорил, тем сильнее тряслось всё его тело, будто охваченное огнём. Когда даже зубы стали стучать друг о друга, посол был не в силах далее вести свою речь и постепенно замолчал, кратко отвечая на сыпавшиеся вопросы встревоженного настоятеля. Аббат Картель, отчаявшись привлечь его внимание, решил самостоятельно позвать лекаря, поскольку он, сердобольный по характеру, не мог без сострадания смотреть на мучения мужчины, вынужденного по велению долга сначала давать подробный отчёт о своём путешествии, и только потом думать о собственных желаниях и здоровье.
          К тому времени, как прибыл из города старый лекарь, посол уже поделился всеми новостями  и важной информацией и теперь пребывал в блаженном забытьи, тяжело откинувшись на спинку скамьи и полуприкрыв усталые веки. Его раны были тщательно промыты, а изорванные лохмотья сменились простой чистой одеждой, принесённой одним из послушников. Тем не менее, состояние мужчины оставляло желать лучшего, поскольку жар волнами наполнял его тело и дурманил разум, так что он уже всерьёз сомневался в реальности двух лесных спасителей и путал их лица с образами архангелов, для его спасения спустившихся с небес. С какой-то странной отстранённостью он наблюдал за седовласым лекарем, склонившимся над ним и проговаривающим тягучим мерным голосом, точно далёкие громовые раскаты: “Несомненно, это — огневица, или лихорадка”.
          Подхватив мужчину под руки с двух сторон, несколько аббатов повели больного в гостевые покои, а в наступившей тишине ещё долго слышались бормотания следовавшего следом за процессией лекаря о разных травах и настойках, требующихся немедленно для скорого излечения. Настоятель даже не посмотрел в их сторону, вперив сумрачный взгляд в фигуру скорбящей Девы Марии и глубоко задумавшись над происшествием.
          — Скорее, Делоне, отошли группу стражников в то место, что описал неверский посол, — отрывисто произнёс настоятель и стремительно направился в свою келью, — Если милостивый Бог к нам благосклонен, то мы ещё можем успеть схватить преступников. Сейчас наш главный соперник — время.
          Но вернувшиеся вскоре из леса стражники только развели пустыми руками, рассказав о том, что обнаружили лишь разваливавшуюся брошенную повозку да холодные угли в центре поляны от давно угасшего костра. Поиски близ покинутого места тоже ничего не дали, а потому весь превосходно экипированный отряд скоро вернулся в аббатство, представляя собой наглядную картину божьей немилости и разочарования. Все были в замешательстве, ибо не сомневались, что странствующие в округе города раубриттеры могут принести немало бед простому народу. По велению настоятеля часть стражи из лучшей городской гвардии осталась в стенах аббатства.
          На востоке занималась заря, освещая кротким ласковым светом сверкающий и сребристо переливающийся алтарь в конце главного зала обители. Приближалось утро, но аббат Делоне не видел, или просто не хотел видеть, стремительно светлеющие разноцветные окна, льющийся на плиточный пол тёплый ажурный свет да пробуждающуюся ото сна и снующую вокруг братию. Торжество Гелиоса не трогало сердце аббата. Его целиком и полностью поглощали мечущиеся в голове тревожные мысли, которые непрестанно заставляли мужчину вскакивать со скамьи и нервно измерять широкими шагами всю длину зала.
          — Почему именно сейчас? — вопрошал он и поднимал глаза к высокому необъятному своду, но не получал страстно желаемого ответа. Прежде мучившее его предчувствие надвигающейся беды накрыло его оглушительной волной, отчего ему казалось, что он задохнётся от грязных и мутных вод неотвратимого страха, наполнявших его душу. Первым порывом было желание проклясть появившегося ночью посла и принесшего с собой невыносимое ощущение начинающегося конца, которое непрестанно росло и ширилось, грозя заполонить собой все стены аббатства. Однако невиновность и вынужденное мученичество посланника заявили о себе в памяти мужчины и отрезвили его помутившийся было разум. Вспомнив о благочестивом смирении, он решил и далее принимать все удары судьбы безропотно и стойко, как и всю прежнюю безрадостную жизнь. Но холодная выверенность логики так слаба пред порывистым вихрем сердца!
          Последние двенадцать лет он тщательно создавал собственную систему мыслей и мировоззрения, принимая всё под свой контроль и не позволяя ничему выбиваться из строго упорядоченного действия. Теперь же он ясно ощущал, что нити, прежде крепко зажатые в его руках, принадлежат ныне слепому предопределению и роковому случаю. Твёрдая земля под его ногами превратилась в рыхлый горячий песок, в котором он увязал тем больше, чем сильнее хотел освободиться от него.  “Грядёт беда!” — кричали ему птицы. И он отчаянно внимал их безумному пению.
          Что нужно человеку, чтобы продолжать жить? Какая сила неодолимо влечёт к свершениям, позволяя на время забыть или отвлечься от сознания того, что жизнь — это череда непрекращающихся страданий? Несомненно, мечта или грёза, какой бы бесплодной и бессмысленной она ни была, дарит благословенную безмятежность и отраду, но именно желание является действенной и побудительной силой, именно оно составляет волю к жизни. Стоит человеку лишиться последнего сокровенного желания, стремления, — бессмысленность существования воочию предстанет перед ним.
          В груди аббата ещё тлел крохотный огонёк такого страстного желания, которое довлело над ним последние годы, но поиски утраченного некогда сына затянулись, и чем больше проходило времени, тем менее надежда освещала его путь.  После прибытия посла давно угасающий огонёк окончательно потух в сердце мужчины, в котором медленно и неотвратимо сгущались последние сумерки его жизни. Он ещё не знал и не мог объяснить связи между этими двумя чувствами, но, будто ведомый древним инстинктом, разгадывал в паутине событий невесомую эфемерную связь, приводящую его в отчаяние.
          “Всё вокруг рушится и падает в небытие, — горько думал он, смежив усталые веки, — Когда жизнь стала такой бессмысленной? Когда я утратил последнюю веру? Вот и колокол уже зовёт к молитве. Час пробил”. Он чувствовал, что близится осень, которая навсегда заберёт у него оставшиеся жалкие крохи радости жизни, а взамен посеет в его душе семена безнадежности и неизбывной печали. О, как же он проклинал нежданное появление посла!
          — Епископ ожидает вашего прихода, отец Альберт, — голос послушника вывел его из мрачной бездны саморазрушающих мыслей. Ценой неимоверных усилий аббат вернул привычное самообладание и, будто следуя к эшафоту, направился в кабинет настоятеля.
          Тем временем Ганса, который беспрепятственно и никем не замеченный вернулся в дом, неодолимо сморил сон, и он сладко заснул в ещё тихий предутренний час. Проснувшись от далёких криков, шума и возни, он с удивлением отметил, что солнце ярко сияет в зените, падая широкими отвесными лучами сквозь широко открытое окно и заливая его комнату прозрачно-золотистым светом. Не было ни тревоги, ни волнения — лишь непоколебимое спокойствие и пока непривычная и странная внутренняя гармония наполняли его сердце в это ясное утро.
          Освежив лицо холодной ключевой водой, искристо блестевшей в глубоком тазу, что стоял на крепкой деревянной табуретке, и надев новый шёлковый камзол, мальчик спустился вниз на первый этаж, где располагалась бакалейная лавка его родителей. Никогда прежде он не испытывал такой воздушной лёгкости и невесомости во всех его членах. Сам воздух, казалось ему, стал чище и свежее, и хотелось дышать полной грудью, больше не стеснённой невыразимой печалью и болью. В лавке, как всегда в ранний час, была толчея и суматоха, которые мальчик не выносил более всего на свете. Но сейчас он почувствовал незримое единение с ними, с этими шумными суетливыми людьми, с жизнью, которая кипела и пенилась вокруг. И если раньше он наблюдал за бушующими волнами людских судеб издали, словно находясь на недосягаемой вышине скалистого утёса, то сейчас волны захлёстывали его, увлекая в необузданную глубину, в которой затаилась непостижимая жажда жизни.
          — О, доброе утро, Ганс, — произнесла корпулентная женщина, едва завидев мальчика, и продолжила несколько озабоченным голосом, быстрыми ловкими движениями насыпая зерно в холщовый мешочек, — Эко ты сегодня заспался! На дворе уже почти полдень, да и работа вовсю кипит с самых ранних часов. Отец твой уехал на ярмарку в Труа: говорят, что в этом году венецианские купцы привезут какие-то диковинные пряности и каменья с далёкого Востока. Ох, как бы я хотела хоть одним глазочком взглянуть на эти роскошные прилавки! Надеюсь, мой дорогой супруг не забудет привезти нам гостинцы: вечно он забывает обо всём, кроме своей торговли! Так, милый Ганс, помоги-ка матери, принеси вон те кувшины.
          Указывая одной рукой на полку с посудой, другой — она продолжала что-то взвешивать и перевязывать, так ловко управляясь, что мальчик невольно засмотрелся на умелые выверенные движения. Его мать принадлежала к тому типу женщин, что целиком отдаются служению семье и заботе о ближних и родных, забывая о своём благе, счастье и довольно тяжёлой доле. Единственное, что она могла позволить себе — это иллюзорные мечты, которые, впрочем, скоро иссякали под шквалом непрерывных дел и забот. Сильная и энергичная, она всегда что-то мастерила, лепила, шила, готовила, не доверяя такие, несомненно, важные для неё вещи служанкам и помощницам. Несмотря на возраст — в её волосах уже появились первые седые пряди — чаще всего она была неутомима и полна решимости.
          Улучив минутку, женщина поставила перед Гансом горячий горшочек с кашей и блюдо, наполненное румяным хрустящим хлебом, при этом ласково потрепав сына по голове и улыбаясь, видя искреннюю радость и счастье в его глазах. Постоянно грызущее её беспокойство из-за мрачной замкнутости Ганса сейчас почти исчезло, словно рассеялись тучи, омрачающие ясную синеву неба. Как и любая хорошая мать, она мгновенно улавливала и перенимала настроение своего чада, всегда переживая и принимая его близко к сердцу. Теперь её душа была спокойна.
          — Фиги из Мальты, сеньора, — она мгновенно подоспела к очередной подошедшей покупательнице и погрузилась в работу, изредка посматривая на завтракающего Ганса.
          Суетливый гомон вокруг совсем не мешал его мыслям, которые размеренно и мягко текли в его голове, словно тихая спокойная река. “Есть женщины, которые рождены быть матерями и по природе своей не могут противиться древнему инстинкту, — думал он. — Но что, если им не на кого направить сердечную привязанность и неиссякаемую заботу? Разве они не погибают, запертые в клетке наедине со своими отчаянными и непреодолимыми желаниями?” Вспомнив нежную грацию Мари, он снова почувствовал тонкую нить лжи, проникающую сквозь стены его родного дома и мерцающую в каждом слове любимой матери. Осознание этого больше не причиняло той невыносимой боли и леденящего душу холода, которые набросились на него на исходе нынешней ночи. Свято оберегать домашний очаг — разве это не обязанность каждого члена семьи? Он не мог позволить превратиться в развалины-Минтурны* всему, что составляло главную радость и основополагающую часть его жизни.
          — Возьми несколько лиардов* и купи на площади у мясника несколько говяжьих языков, — высыпав на стол горсть монет, женщина благословила напоследок сына, глубоко устало вздохнула и вернулась к торговым делам, сетуя на то, что супруг, своей помощью сильно облегчавший ей работу в лавке, сейчас находится уже за много лье от дома.
          С радостью исполнив пожелание матушки и теперь испытывая в душе чувство выполненного долга, Ганс поспешил в аббатство, гадая, заметил ли отец Альберт его внезапное отсутствие, да и увидит ли он сегодня Луи. С первого взгляда в обители ничего не изменилось: в полдневный час в саду прогуливались за беседой несколько аббатов, куда-то спешили послушники, нагруженные кипой бумаг, в галерее клуатра отдыхала от учёбы небольшая группа учеников. Но намётанный взгляд Ганса сразу определил, что их ночной визит произвёл немало шума, а вся братия была чрезвычайно встревожена происшествием. На лицах прогуливающихся аббатов отнюдь не мерцало успокоение и удовольствие беседой, а наоборот: хмурое и обеспокоенное выражение застыло маской на бледных лицах святых отцов. Все были настороже, поскольку осознавали, что где-то совсем рядом появилась шайка лихих разбойников, жестоких и беспринципных, яростных убийц и отступников от веры. Глупо было надеяться на помощь стражи, поскольку такой зверь вдвойне хитёр.
          Впрочем, была одна маленькая надежда на то, что жажда наживы возьмёт верх над разумом и осторожностью, и разбойники совершат непростительную ошибку. Среди аббатов быстро распространилась фраза аббата Делоне, сказанная в кабинете настоятеля: “Если они хотят жить, то уже сейчас мчатся за много лье от аббатства, в ином случае — их участь решена, ибо заявляться сюда для них будет роковым решением, глупым и, конечно, последним”. Многие хотели бы иметь в душе хотя бы часть этой веры, но одной из главных человеческих слабостей является страх перед неизвестностью. Поэтому большинство разговоров сводилось к диспуту на тему — отважатся ли прийти в обитель бандиты, или нет, а если и придут, спорили о том, что необходимо делать первоначально. И в глубине души каждый всё равно знал, что едва ли трусливо выглянет из кельи при их ночном появлении.
          Библиотека встретила Ганса тишиной и одиночеством. Повсюду витала пыль, невесомо ложась на все видимые поверхности. Мальчик оглушительно чихнул. “И здесь я проводил столько времени?” —  изумился он. Повертев в руках астрономические расчёты, которые он скрупулёзно вёл в течение долгих месяцев, Ганс отложил их в сторону, не в силах сосредоточиться на них. Подойдя к книжным полкам, он достал несколько трактатов персидского математика аль-Хорезми* и раскрыл книги на нужном месте. Знакомые строки расплывались перед глазами, складываясь в витиеватые непонятные иероглифы. Ему хотелось действовать, а не сидеть на месте. Его окружала невыносимая тишина, которая давила на плечи и голову, забиралась внутрь тела и мешала свободно дышать. Ганс вскочил и открыл нараспашку входную кованую дверь: тотчас же в округлую библиотечную залу хлынули потоки воздуха, на крыльях которых неслись различные звуки и шорохи, разносились монотонные голоса учителей, в которые вплеталась далёкая, еле уловимая мелодия сладкозвучной свирели. Теперь Ганс не чувствовал себя таким покинутым и одиноким. Взяв в руки книгу, он целиком погрузился в чтение.
          В течение всего долгого дня в душе Ганса жила смутная надежда на то, что в гулкой пустоте монастырского коридора внезапно раздастся и зазвучит перестук шагов, в энергичной весёлости которого он, несомненно, узнает лихую поступь своего нового друга. Не раз он задавал себе вопрос: вернётся ли Луи, да как скоро? Оставшись наедине с собой в окружении безмолвных равнодушных книг и рукописей, мальчик снова и снова воскрешал в памяти часы прошедшей ночи, с каждым разом всё более удивляясь неизъяснимой полноте и яркости жизни, бьющей через край в вихре сумасбродного веселья и безостановочной пляски. Ганс не мог отрицать, что в те часы, проведённые в трактире, он испытал больше, чем за всю свою прежнюю спокойную и такую упорядоченную жизнь.
          Иногда чувство стыда и осознание взрастающей в нём безнравственности вспыхивали в его сердце жгучим и мучительным огнём, и тогда ему казалось, что вот-вот в зал вбежит гневный и беспощадно суровый отец Альберт, угрожая ему вечной анафемой.* Но стоило мальчику вспомнить выражение лица и глаз аббата в некоторые мгновения душевной слабости, как страх сменялся всеобъемлющим чувством сострадания к этому несчастному и потерянному человеку.
          Сколько горя способен вытерпеть человек, прежде чем жизнь окончательно сломает его? Сколько разочарований и падений должны пронестись сокрушающим вихрем в отчаявшемся сердце? Существует три типа людей, каждый из которых совершенно по-разному справляется со сложными перипетиями судьбы. Первый тип, проходя чрез все муки жизненного ада, постепенно собирает в себе крохи стойкости и воли, которые преобразуются временем в колоссальную силу и мощь, охраняющую своего создателя и хранимую им же. Второй тип неосознанно впитывает в себя горечь невзгод, не замечая, как этот тихий яд разрушает душу, как медленно каменеет сердце, как разливается внутри безбрежная пустота. На смену непрекращающихся страданий приходит благословенное равнодушие, но человек едва ли способен заметить роковую перемену, совершающуюся с ним. И, наконец, существует такой тип людей, которых все пройденные жизненные испытания невольно закаляют, одевая душу и сердце в непроницаемую броню, за которой, впрочем, всё так же скрывается океан нерастраченной боли, неисчезнувших страданий и вечные призраки неисполненных желаний.
          О, с каким облегчением они бы сбросили с себя опостылевшую броню и невыносимый груз воспоминаний и былых надежд в реку Забвения или в воды таинственного Эридана!* Но, увы, сама природа не может позволить им этого, мучая изо дня в день непреодолимой тяжестью бытия, замкнутой и тщательно взлелеянной в собственной душе, свято охраняемой изнутри воздвигнутыми стенами. Равнодушие — это их спасение и недосягаемая мечта. Чёрствость и жестокость — достойная замена их постылой чувственности. Но никто не в силах изменить своё сердце, никто не в силах вырвать из груди свою душу. С этим приходится жить до самого конца, безнадежно сетуя на невозможность благословенного забытья.
          Именно к этому типу людей принадлежал отец Альберт. Ещё в самом начале их вынужденного общения Ганс понял это, заметив на усталом и сосредоточенном лице аббата неизбывную печать некогда перенесённых чувств и душевных страданий. “Как редко встречаются такие люди”, — подумал мальчик. И это показалось ему ещё поразительней от того, что наличие особого мировосприятия, тонкого и острого мышления как раз способствуют данному типу.
          Внезапно Ганса озарило воспоминание о маленьком полуночном приключении в лесу, о котором он так благополучно запамятовал, полностью погрузившись в доселе неведомые ему ощущения страсти и вакхического безумия. “Как же я мог забыть, — воскликнул он про себя. — Конечно, это объясняет его отсутствие. Кто, как не самый верный советник и друг настоятеля будет решать эту проблему?” Ему отчаянно захотелось увидеться с Луи, чтобы поделиться с ним своими сомнениями и догадками, которые, он был готов поручиться за это своей жизнью, были более чем верны. Он ничуть не сомневался, что раубриттеры ещё появятся в их краях, гонимые какой-то только им ведомой целью.
          Приближался удушливый вечер. В библиотеку неслышно подкралась тьма. В скриптории было всё так же уныло, тихо, безлюдно и одиноко, будто за писчим столом никогда и не сидел светловолосый юноша, больше похожий на прекрасного Ганимеда*, сошедшего с небес ради искусства и сменившего нектар и амброзию в своих руках на грифели, кисти и перья, дабы запечатлевать утраченные мгновения, тем самым приобщая их к вечности.
          Вопреки опасениям мальчика, аббат Делоне заглянул в тонущий в полумраке зал и посоветовал покинуть обитель до захода солнца, т.е. незамедлительно.  Его вид отличался несвойственной ему рассеянностью и скрытой тревогой, проступающей глубокими морщинами на его хмуром лице. Казалось, что он внезапно постарел и будто даже иссох за прошедший день. “И вряд ли это связано с разбойниками, рыщущими где-то около аббатства”, — решил Ганс. На мимоходом заданный им вопрос про Луи, аббат даже не дослушал мальчика, спешно покинув Ганса и проверяя подряд все классные помещения, изредка покрикивая на бедных задержавшихся учеников. “Очевидно, в этот вечер аббатство будет пустовать, — заметил мальчик, выглядывая в коридор и провожая взглядом удаляющуюся неестественно прямую спину мужчины. — Разумное решение, если они хотят избежать нелепых и ненужных жертв”.
          Больше здесь ничто не держало Ганса: он быстро убрал на место книги, разложил по порядку рукописи и взял в руки медный подсвечник с догорающей свечой, собираясь уходить. Он подумал о том, что было бы неплохо сейчас найти Луи, гуляющего где-то в городе или уже развлекающегося в каком-нибудь трактире. Ещё никогда прежде его не охватывало такое всепоглощающее желание увидеть другого человека. Но терпение укрепляет дух. А потому мальчик заглушил в своём сердце этот оглушительный и неподдельно искренний зов. Бросив взгляд на роскошный ларь, обёрнутый тяжёлыми надёжными цепями и хранящий в своём чреве древнюю реликвию, Ганс передумал и решил остаться в аббатстве. Он должен был своими глазами увидеть, чем всё закончится. Тем более непонятное чувство сострадания и сопричастности толкало его на ещё одну, последнюю встречу с Эженом.  
          Закат в тот вечер был особенно прекрасен. Курчавые облака низко нависали над самым горизонтом, окрашенным в необычайно алый цвет, словно на небе вспыхнул божественный пожар, карающий и беспощадный. Ведь чем необузданней стихия, тем привлекательней она для взгляда, тем сильнее она влечёт в свои смертельные объятия. Пылающее багрянцем небо разжигало вдвойне  страсть и жажду действия в груди мужчины, стоящего почти у самого подножия пологого холма, на котором чёрной резной глыбой высилось древнее аббатство. Скрывающийся за ним приятель с сомнением и дурным предчувствием исподлобья взглянул на мятежные небеса и с внутренним содроганием увидел только разливы пролитой крови. Ему хотелось встряхнуть друга и закричать прямо в его самодовольное и уверенное лицо, но он знал, что это ничего не изменит.
          — Пора, — кратко сказал Эжен и заткнул за пояс рукоять кинжала, — Человек не способен взлететь, но он может взобраться на собственноручно возведённую башню. Вот она, мой друг, перед нами, только и ждёт, чтобы мы покорили её. Смелее! Трусость порождает лишь неудачи.
          Морис не мог не согласиться с ним. И всё же, земля неотвратимо тянула его вниз, требовала, чтобы он остановился. В воздухе висела невыносимая духота, а отуманенное багрянцем небо жгло потупленный в смятении взгляд.
           В энергичных движениях упрямо шедшего вперёд мужчины сквозила ярость, вырывающаяся из-под контроля в резких и быстрых жестах. Теперь он просто не в силах был остановиться, прекрасно понимая, что его затея чрезвычайно рисковая и опасная. В тот момент, когда он очнулся от краткого сна, сморившего даже его волевую натуру, и обнаружил пропажу своего главного козыря в этой игре меж двух огней, его разум заволокло туманом и бессильной одурманивающей яростью. Тёмная бездна в его груди раскрылась и окончательно поглотила его. Он знал, что, возможно, в аббатстве их будет ждать стража, посланная схватить разбойников, но оставалась надежда и на то, что обессиленный посол попросту упал замертво в этом густом непроходимом лесу, сохранив тайну своего похищения.
          Времени было слишком мало, поскольку над верхушками деревьев уже занимался насмешливо нежный рассвет, сгоняя раубриттеров с опасной поляны, где их легко могли обнаружить. Потеря пленника не остановила Эжена, а наоборот: он загорелся новой идеей, ещё более соблазнительной и расчётливой. Однако более нравственный Морис пришёл в ужас, когда услышал план действий друга: проникнуть в аббатство на исходе дня, когда землю начинает покрывать густой сумрак, и выкрасть древнюю реликвию, о нахождении которой знают совсем не многие, а следовательно, мало кто думает, что её может украсть пара каких-то пришлых разбойников. Испуганный Морис воскликнул, что это — святотатство и осквернение святыни, отчаянно взывая к совести обезумевшего от жажды наживы друга. Но все думы Эжена уже были обращены к аббатству, а мольбы младшего товарища так и остались неуслышанными.
          После недолгих размышлений, Эжен отпустил остальных спутников его странствий и разбоев на все четыре стороны, снабдив их на дорогу несколькими ливрами. Такой расчёт вполне устроил этих опустившихся бродяг, и они, поклявшись забыть абсолютно всё, что связано с их бывшим хозяином и его деятельностью, отправились в ближайший город. Вслед за ними устремился и старый кучер Жак, взяв с собой только несколько су*, необходимых для пропитания и ночлега. Он был слишком стар, чтобы брать на свою душу ещё один грех. Предчувствуя, что его дни сочтены, ему хотелось только одного: оказаться в покойном месте, где он сможет отдохнуть и безмятежно прожить свои последние деньки.
          Крайне негативно восприняв новую затею друга, Морис, тем не менее, превыше всего ставил крепкую дружбу, соединившую судьбы двух разных и по внешности и по духу людей. Оставить Эжена одного казалось ему немыслимым и неприемлемым для чести рыцаря, коим он был воспитан с самого малого возраста. Готовность следовать за Эженом даже в бездну только окрепла за предыдущие годы путешествия, поэтому скрепя сердце он прекратил попытки остановить друга и молча остался рядом.
          Изо всех сил стараясь подавить волны страха, Морис всё же испытывал непрекращающуюся дрожь по всему телу, но уверенная походка друга сдерживала начинающуюся панику и дарила ощущение призрачного контроля над ситуацией. Впереди них, наконец, показалась мощная калитка, служившая задним входом в аббатство. Опасаясь дежурящей стражи и привратника, они не рискнули идти через главные ворота, посчитав такой ход чистым безрассудством.
          — Вот мы и пришли, — тихо и удовлетворённо сказал Эжен и, повернувшись к застывшему Морису, добавил, — Теперь подожди немного и не мешай. Здесь мне не требуется помощник: запертые двери — это моя стихия.
          Чёрная голова наклонилась над замком, что-то двигая в нём и почти неслышно лязгая какими-то металлическими стержнями. Алый отсвет ложился на крепкую и сильную фигуру Эжена, придавая ей зловещий и мрачно-торжествующий оттенок. Морис зябко поёжился, несмотря на полное отсутствие ветра и невыносимую духоту. В ночной тишине необыкновенно громко прогремел звон открывшегося замка, а темноволосая фигура бывшего рыцаря спешно поднялась с земли, приоткрывая калитку и вежливым жестом приглашая Мориса войти. Через несколько секунд они проникли на территорию древнего аббатства. Дверь за ними мягко закрылась, оглушительно лязгнув запирающимся замком.
          Пути назад больше не было.
          Крадучись, они прошли мимо небольшого амбара, в котором хранились запасы зерна, хлебов, хозяйственных принадлежностей и другие необходимые вещи, обошли стороной полукруглый выступающий далеко вперёд длинный неф и приблизились к маленькой запертой дверце, служившей, видимо, запасным входом, которым пользовались некоторые послушники, садовник, повара и другие работающие в аббатстве люди. Здесь Эжен остановился и проделал с дверью те же манипуляции, что и ранее около внешней ограды. Сообщница-луна щедро сияла с багряных небес, будто поощряя двух бывших рыцарей к их преступным деяниям. Наконец, дверь послушно раскрылась, словно разверзлась перед ними чёрная всепоглощающая пасть.
          Аббатство встретило мужчин промозглым сумраком и благоговейной, почти торжественной, тишиной. Слева от них слышался монотонный и непрекращающийся шум льющихся капель воды, который до того ясно звучал в наполняющем обитель безмолвии, что Морис невольно вздрагивал каждый раз, когда слышался очередной всплеск. Не выдержав, он слепо направился на шум, пока не увидел пред собой беломраморную шестигранную крещальную купель, в которую из накренённого вниз жёлоба, чуть выпирающего из стены, непрерывно стекали чистые капли воды. Направив жёлоб наверх, Морис успокоился, больше не тревожимый непрерывным монотонным звуком. Внезапно он почувствовал себя необыкновенно жалким и измученным долгими приключениями и странствиями. Ему хотелось одного: чтобы всё скорее закончилось, и он вместе с Эженом направился обратно в родные и желанные сердцу края.
          — Что ты делаешь здесь?!— раздался шипящий и возмущённый голос Эжена прямо за плечом златовласого мужчины, — Помни, зачем мы пришли сюда. Нам нужно разделиться: реликвия может быть спрятана в любом месте, но не думаю, что она в алтарной части на всеобщем обозрении. Пойдём, нам нужно обыскать покои настоятеля и книжные залы. Но, тише, эта обитель напоминает мне могильный склеп, в котором царит такой же холод и пустота. Осторожнее, друг мой, ошибка может стоить нам жизней.
          “Если только мы уже не сделали необдуманную, глупую и непоправимую ошибку”, — мрачно подумал Морис и, стараясь не терять из виду фигуру друга, последовал в глубину величавой обители. За следующим поворотом резко посветлело, поскольку мужчины подошли к центральному нефу аббатства, который заканчивался мерцающим сотней свечей алтарём. Досадливо поморщившись, Эжен спешно отвернулся и быстро прошёл мимо сияющего зала, но его младший товарищ наоборот удивлённо застыл, очарованный необыкновенной красотой. Сквозь цветные стёкла фигурных витражей лились алые волны света последних закатных лучей, причудливо сплетаясь с мерцанием горящих свечей и лампадок, образуя картину, полную неизъяснимой прелести и сокровенного таинства, в которой человеку отводилось второстепенное и совсем малозаметное место, в которой властвовала вечная неугасающая божественная красота. Морис не мог отвести взгляд.
          Остановившись между глубоким сумраком коридора и сияющим залом, мужчина вдруг осознал себя всего лишь тенью, мелькнувшей среди упорядоченного хаоса жизни и тотчас стремившейся исчезнуть в небытие. “Кто же мы? Неужели всё, что составляет наше существование может так просто исчезнуть, уйти, не оставив и следа в истории? Неужели мы только жалкие тени на бренной земле?” — горько воскликнул про себя Морис и неожиданно остро ощутил неведомое ему доселе одиночество и сожаление, что так легкомысленно оставил родную семью. Более всего отличавшийся отвагой и безудержной храбростью, сейчас он был в шаге от всепоглощающего отчаяния.
          Вдалеке раздался крик, затем ещё один, усиленный действием эхо, и, наконец, лавина звуков обрушилась на прежде глумливо затихнувшее аббатство.
          — Держите его! — отчётливо послышалось среди неразборчивых криков.
          — Ахх! Черти, не возьмёте! Слышите?! Вы не получите меня! — было им ответом, в котором отдалённо угадывался искажённый гневом и ненавистью голос Эжена.
          Морис незамедлительно побежал на шум и, разглядев в свете единственного факела десяток вооружённых стражей, бросился защищать друга. В пылу схватки он мгновенно позабыл тот странный цепенящий страх, который был попросту предчувствием неизбежного конца. Будучи превосходным бойцом, он мастерски сражался, всем сердцем чувствуя, что последствия этой рисковой ночной вылазки будут тяжелы, невыносимо тяжелы, словно вся каменная громада монастыря разом обрушится на них. Только услышав голос Эжена, Морис, не раздумывая и не сомневаясь ни секунды, бросился защищать самое дорогое, что есть в его жизни, и что составляет неотъемлемую часть его самого. Преданность всегда украшала его и без того прекрасную внешность, облагораживала душу, но иногда и служила оправданием бесчеловечных свершений, разделённых пополам с его неизменным другом.
          Но силы были неравны. Не прошло и нескольких минут, как руки Мориса были крепко связаны за спиной толстой верёвкой. Овеянный жаром битвы, он, тем не менее, победоносно оглядывал многочисленную побитую стражу, дивясь их неуклюжести и тучности. В гуще мелькающих оружий и лат неутомимо сражался несломленный духом Эжен, хрипящий проклятья всем и каждому, кто направлял на него свою пику или меч. Его лицо было поистине страшно: некогда правильные черты лица неузнаваемо исказились от ярости и боевого азарта, а в глубине глаз плескалось истинное безумие. Остервенелыми движениями он отталкивал каждого приблизившегося стража, словно загнанный в угол обезумевший зверь. Но и его час настал: верёвка, будто лоза, крепко обвила всё его сопротивляющееся и непрерывно изворачивающееся тело.
          За краткой схваткой недвижимо, словно за занимательным театральным действом, наблюдал высокий черноволосый аббат, в руке которого ярким пламенем горел смоляной факел, бросающий на обескровленное бледное лицо зловещие отблески. С чувством глубокого удовлетворения он смотрел, как на его глазах рушатся две жизни, и горький смех рвался из его груди. Смерть двух смутьянов казалась ему достойной платой за пусть и малое, но такое необходимое ему сейчас спокойствие. Грядёт беда, и он знал это. Но он также был готов любой ценой выкупить у судьбы ещё немного времени.
          На вершине лестницы, у подножия которой проходило задержание преступников, в тени затаился ещё один невольный зритель: с щемящей тоской и сочувствием он провожал глазами фигуры удаляющихся раубриттеров, задерживая взгляд то на светловолосой макушке, то на чёрной, словно вечная непроглядная ночь. На протяжении всего вечера в душе он снова и снова звал Луи.
          На следующий день в городе царило необыкновенное оживление. В маленьком городке всегда найдётся новая тема для сплетен и обсуждений, но в этот день, казалось, общая мысль, общее событие довлело над всеми людьми. Все жители: и знатные горожане, и вечно занятые делом труженики-ремесленники, и снующие по улицам дети, — почти все без исключения находились в предвкушении некоего действа, ожидание которого незримо соединяло их. Многие бросили свою недоделанную работу, закрыли лавки и озабоченно спешили по улице вослед за другими горожанами. На лицах большинства людей едва заметно просвечивала скрытая радость, словно в город неожиданно пришёл праздник.
          Всеобщий неиссякаемый людской поток следовал за черту города, где внезапно останавливался на одном месте, словно упираясь в невидимую преграду. То было лобное место, на котором проходили все городские казни за воровство, разбои, убийства и прочие беззакония. Сколько невинных людей пострадало здесь из-за глупой косности так называемых судей! Бывали случаи и ложной клеветы, и зависти к чужому достатку, и попросту досадные недоразумения, — случаи, губившие поистине достойные и честные души. Но раубриттеров здесь казнили впервые. Именно поэтому на серую пустынную прогалину стекалось столько народа: чтобы посмотреть своими глазами на варваров, разбойников и преступников, посмевших нарушить мирное течение жизни городка, пришедших из далёких краёв для святотатства над их реликвией, над их единственной защитой пред гневом небес.
          По выжженной солнцем, вытоптанной сотнями ног земле важно прохаживались два ворона, которые, словно пара скандинавских вестников, будто нетерпеливо ожидали кровавого свершения, чтобы тотчас же полететь с рассказом к своему господину и хозяину, или же, повинуясь древнему инстинкту, выклевать жертвам глаза.  Они мерно ходили у самых подмостков хлипкого деревянного эшафота, распугивая людей и образуя вокруг себя пустое пространство, словно главные зрители начинающегося представления.
          К полудню собралось столько народу, что дежурившая стража еле сдерживала натиск толпы, в которой всё более росло нетерпение и жажда развлекательного зрелища. Наиболее предприимчивые торговцы прямо там продавали свой товар, предлагая зрителям свежеиспечённые пироги или кружечку вина. Толпа была охвачена всеобщим предвкушением: забравшись на деревья, звонко кричали дети и школяры, толкая друг и друга и вытягивая шеи, чтобы лучше видеть действо, шумел и бурлил народ. По верху городской стены прогуливались охранники, сверкая на солнце блеском начищенных лат и алебастр, а в тени прохладного камня скрывались несколько синдиков, заведовавших судебными делами, и настоятель аббатства, сидящий на стуле с суровым и ничего не выражающим лицом. Ни герцога, ни кого-либо из его семьи среди зрителей не было. Отсутствовали и аббаты, предпочитая не видеть совершающегося, пусть заслуженного и необходимого, правосудия.
          Вдалеке на дороге показалась небольшая процессия, в середине которой по изорванной одежде и крепко связанным сзади рукам можно было без труда узнать заключенных. Их сопровождал эскорт из дюжины городских стражников, словно почётных и важных гостей. Они шли довольно медленно и даже торжественно под нещадно палящим солнцем, будто неспешно прогуливаясь благодатным летним днём, однако при приближении в их лицах отчётливо читалась нечеловеческая усталость и сквозящее во взгляде равнодушие. Прошедшая ночь была для них невыносимо долгой. При их появлении людское море забурлило и отовсюду стали раздаваться громкие гневные выкрики. Всё застыло в ожидании.
          Наконец, под конвоем они взошли на помост, представ пред сотнями жадных и требовательных глаз, направленных на их несломленные фигуры. В течение долгой и продолжительной речи высокого и худого, как жердь, председателя суда, зачитывающего приговор визгливым надрывистым голосом, каждый пришедший горожанин мог тщательно осмотреть заключённых, стоящих на возвышении. Среди многоликой толпы, несомненно, нашлось и несколько сострадальцев, которые, ожидая увидеть свирепые варварские лица, словно пришедших ландскнехтов*, прониклись ещё большим сочувствием к чужому горю, обнаружив пред собой двух молодых и благородных мужчин. Однако и эти капли постепенно растворились в бурлящем море людского гнева.
          Темноволосый мужчина стоял с гордо поднятой головой и неотрывно смотрел в одну ему ведомую даль, не обращая внимания ни на обидные его самолюбию крики, ни на резкую боль связанных сзади рук, ни на толстую петлю, уже наброшенную на его точёную шею. То, с каким достоинством и храбростью он держался, будто указывало на принадлежность к благородной, возможно, даже королевской крови. Его статная фигура величаво высилась над беснующейся толпой и служила немым укором жалкой человеческой власти, так легко и играючи распоряжавшейся судьбами людей. Каждый человек здесь, около эшафота, разумно полагал, что преступники получают заслуженную кару, что пред ними совершается справедливое возмездие. Но так ли это?
          Кто же действительно имеет право носить гордое и поистине удивительное имя — человек? Власть имеющие и дарующие блага, исповедующие богопочитание, или простые честные люди? Разве человек, совершивший ошибку, пусть губительную, роковую и противную всякой морали, теряет божественное право называться человеком? И кто же посмеет определить степень человечности, кто же рискнёт определить ту границу людской гуманности, за которой начинается жуткая, звериная, безнравственная и глубоко инстинктивная бесчеловечность?
           Как бы то ни было, Морис считал иначе, предоставляя одной только Судьбе право судить его и его старшего друга. Он также непоколебимо и уверенно стоял плечом к плечу своего закадычного друга Эжена, ради которого покинул семью, ради которого взошёл на эшафот, чтобы с надеждой и бесстрашием взглянуть в лицо последнего врага — смерти.
          — Пришло время возблагодарить тебя за всё, Морис, — прошептал Эжен так, чтобы было слышно только стоящему рядом другу, — Sic spectando tides[1]. Вот только не должна верность приводить к пороку и бесславному концу. О, зачем ты направился за мной? Зачем ты разделил со мной каждое злодеяние и позволил увести себя в это жерло наивысшего тщеславия и корысти? О, зачем, зачем, зачем…
          После того, как их схватили, словно пелена внезапно спала с глаз Эжена, и он увидел, к чему привело его неуёмное и страстное желание наживы, потворство страстям и увлечённость боевым, грабительским азартом, заканчивающимся истинно звериным безумием. Одна печаль теперь сжигала его сердце, одна боль обволакивала потоком невыразимых слёз душу: сожаление о том, что увлёк дорогого друга за собой в ту бездну, которая звала его, и в пучину которой он с радостью бросился. Невыносимый груз опустился на его плечи тяжестью одной невинной и драгоценной жизни.
          — Не кори себя, — мягко молвил ему в ответ Морис, — Так и должно было случиться, ибо это не зависело ни от меня, ни тем более от тебя. Я всего лишь следовал за своим сердцем, шёл той дорогой, которая была уготована мне ещё при рождении. И я всей душой чувствовал, что это правильно. Не ты меня увлёк, а Судьба сама направила меня вослед за тобой, чтобы быть рядом, чтобы поддерживать тебя. Каждому человеку необходим друг, сообщник, спутник, разделяющий с ним и радость, и горести. Ты бы погиб один, ведь нельзя же в одиночку противостоять всему миру? Так не нужно же страдать, не нужно убиваться и корить себя! Посмотри, как ослепительно приветствует нас солнце, как мы навечно остаёмся в сердцах и памяти всех этих людей! В путешествиях мы изведали многое, что так и останется недоступным этим простым смертным, мы дерзнули жить, и память о наших деяниях будет вечна! Не бойся, мой друг, в этот страшный и благословенный час  ты не одинок.
          Словно два нерушимых столпа, они высились над кипучей встревоженной толпой, и на их лицах было написано бесконечное мужество, сопряжённое со снисходительной и всепрощающей полуулыбкой. Последние слова приговора оглушительно прозвучали сквозь летящий людской гул:
          — Именем светлейшего и благороднейшего герцога Беррийского приговариваются к повешению за совершённые ими кровавые злодеяния и разбой в близлежащих краях и землях, принадлежащих Его милости! Pereat improbus — Amen, Amen, Amen! [2]
          Сразу после провозглашённых слов председателя, под ногами двух верных друзей разверзлась пропасть. Народ застыл в восхищении. Через минуту всё было кончено.
          Среди ветвей высокого раскидистого дуба поодаль от страшного места и основной массы толпы приютилось несколько школяров, издалека наблюдавших за казнью. Самый юный из них недвижно продолжал смотреть на пустынный эшафот, где навечно застыли две жизни, две судьбы, а теперь два простых мёртвых тела. Ему казалось, что тот темноволосый рыцарь в продолжение всей казни смотрел прямо на него, будто безмолвно предупреждая о чём-то ещё неведомом ему.
          — А ведь это могли бы быть мы, — отрешённо и растерянно проговорил Ганс и повернулся к светловолосому юноше, который ловко расположился на соседней толстой ветке.
          — Внешнее сходство не всегда определяет схожую судьбу, — задумчиво ответил Луи и успокаивающе положил руку на хрупкое плечо своего нового младшего друга.  — Тем более, у него не было того, что есть у тебя, а именно: стремления к любви.
          — Ты думаешь, это сможет уберечь меня от ошибки? — с сомнением спросил мальчик и внезапно с несвойственным ему жаром воскликнул, — Только прошу тебя об одном, никогда, слышишь, никогда не следуй за мной, если это может навредить тебе! Мой путь — это мои ошибки и это только мои решения.
           — Разве ты можешь этого требовать от других? — было ответом Луи, который, впрочем, и сам понимал, что слепая верность — далёкое от него и его жизни понятие. Но он не мог отрицать, что следовать, пусть и слепому, зову сердца порой так легко и сладко, что такой путь кажется единственно верным, а прежние доводы рассудка — жалкими оправданиями собственной бесчувственности.
          — Мне пора идти, — проговорил Луи так, будто просил прощения за свой уход. Он безошибочно чувствовал, что за словами Ганса скрывается затаённая боязнь остаться одному и немая просьба не покидать его среди волн бурлящей и такой пугающей жизни. Словно якорь, Луи уверенно держал его на плаву, не давая ему ни утонуть, ни унестись прочь в бездну, что так же, как и Эжена, звала и манила его.
          И он ушёл, не оглядываясь на мальчика, который ещё долго сидел на ветке раскидистого дерева и казался издалека ещё более трогательным и хрупким на фоне векового дуба.
          Толпа перед эшафотом больше не гудела, только слышались разрозненные слабые выкрики и одобрительные возгласы. Насытившись зрелищем, многие предпочли сразу же вернуться к своим делам и обязанностям: кто-то поспешил в мастерскую, кто-то вспомнил о незапертой лавке с товарами, кто-то, зевая, продолжил предаваться лени и вразвалку направился под благодатную сень родного дома. Вскоре лобное место было пустынно и немо, и только один старик стоял на неверных дрожащих ногах, вглядываясь в недвижно висящие тела. Старый кучер Жак сокрушённо покачал седой головой и пошёл прочь.
          Разгорался жаркий полдень. Мягко колыхались на ветру светлые и тёмные волосы двух навечно почивших друзей. В тиши раздалось колыхание и шелест: то два ворона взмахнули чёрными, как ночь, крылами и вознеслись в поднебесье. Наконец, они были одни.



Отредактировано: 27.05.2016