Мимолётность

Глава 11.

Нет счастья на земле;
Приятной жизнь богатство может сделать;
Счастливою не сделает ничто!
“Медея” Еврипид

             Тяжёлый плотный гул набатного колокола, вопиющего на вершине ратуши, раздавался во всех уголках города, неумолимой тревожной волной обволакивал каждый островерхий дом и заползал тенью страха в сердце каждого отчаявшегося жителя. Не было места, где бы не звучал этот страшный, похоронный, отвратительный звон. Никто из этих пристыженных и смертельно испуганных людей не смог бы внятно ответить на вопрос: когда всё это началось? Люди вообще склонны до последнего момента не замечать очевидных вещей, если они каким-либо образом грозят их благополучию и привычному устройству их степенной и довольной жизни. Им казалось, что беда нахлынула на их жилища, словно внезапный тропический ливень или библейский очищающий потоп. И не было гласа, который предупредил бы их о надвигающейся грозе. Впрочем, даже если бы появился посланный Всевышним пророк, они бы всё равно не услышали его могучего зова, его остерегающего гласа, приняв его за безумца, шута или блаженного глупца. Человек изначально пришёл на землю слепым и готов на всё, лишь бы таким и остаться.
          И вот пред ними гремел колокол, тревожно и зычно сообщая миру о разразившейся беде. И жались трусливо жители по углам запертых и безмолвных домов, дрожа от ужаса пред разверзшейся у их ног неизвестностью и пустотой.
          Никто не знал, пришло ли несчастье в тот радостный праздничный день, проникло в разряженный город чумной тенью, или же, будто хитрый вор, прокралось позже, когда усталые и обессиленные жители нежились в постелях, отдыхая после бурного торжества и не ведая о подстерегающем их ужасе. Вскоре появились первые больные. Утром внешне здоровые и полные сил, они стремительно угасали к вечеру того же дня. В первые дни случаи были единичными и не поддавались никакому сомнению в их естественности: то были немощные старики и несколько совсем маленьких детей. Но через несколько дней ситуация коренным образом изменилась. Всё чаще из ещё открытых окон стали раздаваться вопли и стенания, обезумевшие крики не владеющих собой людей, полный скорби плач и неутешные бормотания молитв. Почти в каждом доме на развороченной и измятой постели лежал обессиленный страшной болезнью человек, источая смрад умирающего тела и уничтоженного духа, извиваясь в неистовой лихорадке, хриплым кашлем выплёскивая из себя реки чёрной крови. Улицы опустели, ставни закрылись. Только лавина крыс безостановочно сновала по притихшему городу, наслаждаясь свободой и изобилием уже никому не нужной пищи. Повсюду распространилось величие и господство непреклонной жестокой смерти.
          За угасающим городом Ганс наблюдал с высоты главной башни аббатства. Сквозь фигурную медную решётку виднелись засохшие поля, полуубранные виноградники, жёлтые колосья недвижного ячменя и замерший в смертельном оцепенении город. Он не хотел здесь находиться, поскольку вся его семья осталась там, в городе, и мать с недавно прибывшим с ярмарки отцом оказались наедине с бушующей заразой. И кто победит в этой неравной схватке, было ведомо одному лишь Богу. Но разве Он мог допустить такое бесчинство? Разве всесильный Бог мог разрешить произойти этому страшному событию? Разве Он мог допустить столько смертей невинных людей, среди которых великое множество женщин и детей? Разве милые и добрые родители Ганса чем-то заслужили такой беспощадный и несправедливый конец? Лицо мальчика рассекали злые непримиримые слёзы, и он сжимал фигурную решётку стрельчатого окна до боли в холодных онемевших пальцах. Несмотря на продолжавшийся зной, его руки были удивительно холодны, как и его заледеневшее сердце.
          По воле настоятеля и Ганс, и много других аббатских мальчиков были заперты в обители, дабы постом и молитвой покаяться пред разгневанными небесами и вымолить прощение. Служба в главном зале аббатства не прекращалась ни на минуту. Даже в высокую башню сквозь толстые каменные стены до слуха мальчика доносились скорбные песнопения, среди которых явственно слышалось заунывное “Kyrie eleison”*. Как бы он хотел, чтобы музыка забрала с собой всю ту боль, что наполняла его сердце, однако она только приумножала и так невыносимые страдания. Помимо отца и матери в городе остался и Луи, который не посмел покинуть семью в столь горький час, и даже увещевания и слёзные мольбы друга не изменили его решение. Ганс знал, что страшная зараза беспощадна ко всему живому, а красота и свежая прелесть Луи только раззадорят её пылкий гнев. Ничто так не склонно к разрушению, как неувядающая, казалось бы, красота.
          К концу сентября волна чумы схлынула, только иногда, совсем редко, появлялись новые больные с признаками всё той же болезни. Боязливо и робко, люди стали приоткрывать намертво закрытые двери и окна, всё ещё опасаясь впускать в свои жилища спёртый и душный воздух, в сладковатом запахе которого витали сотни варварски украденных жизней. Кладбище было переполнено: туда со всех улиц стекались похоронные процессии из одетых в белоснежные одеяния людей и скрипуче перекатывающихся вдоль глухих, зияющих пустотой, домов повозок. На них лежали груды тел, именуемых чуть раньше людьми, однако теперь потерявших какое-либо определение. И только их прежний образ запечатлевался навечно в душах бредущих за повозками людей. Масштабное траурное шествие могло быть похоже на театрализованное представление, если бы безраздельная, искренняя, вневременная, непритворная скорбь не блестела в поникших глазах каждого горожанина. В произошедшем не было ничьей вины, однако все ощущали смутное беспокойство из-за былых проступков и прегрешений, и каждый ощущал в глубинах своей души едкий корень зла. Поэтому люди безмолвно шествовали, и виновность была разлита на их обескровленных лицах. И не было радости избавления, и не было надежды. Только бледно и жарко сияло опечаленное солнце.
          Когда двери аббатства снова открыли, Ганс первым делом побежал в дом Луи. Какого же было его счастье, когда он нашёл друга невредимым и несломленным духом! Казалось, что мор обошёл стороной жилище кузнеца, то ли по счастливому везению, то ли испугавшись гнева Гефеста, издавна оберегающего своих сыновей. Юноша был всё так же весел и бодр, но печать страха перед страданиями также виднелась на его лице, как и на лицах других обездоленных людей. Его отец Этьен Ферран, крупный грузный мужчина, словно чувствуя совершающуюся перемену в душе сына, клал свою большую мягкую руку на хрупкое плечо сына, и Луи чувствовал исходящее от неё тепло, разливавшееся по его телу и дарящее успокоение. Какие бы разногласия ни были между кузнецом и его преемником, все они меркли пред угрозой смерти, пред ужасом небытия. Глядя на них, Ганс ощущал могучую силу их рода, неистребимого и властного над мимолётной жизнью. Убедившись, что его друг цел, невредим и полон сил, мальчик направился в собственный дом.
          Увы! Предчувствие не обмануло Ганса. Родной дом встретил его оцепенелой глухотой, зиявшей в пустых окнах, словно в глазницах мертвеца. Мальчик старался держаться прямо и строго, когда сердобольные соседи отвели его к общей чумной яме на кладбище, в которой лежали и его родители, и родители, возможно, многих других осиротевших детей. Его ещё по-детски округлое лицо временами принимало не свойственный возрасту окаменелый вид, излишне серьёзный и торжественный. Он с каким-то презрительным любопытством вглядывался в искривлённые рыданиями лица своих знакомых и находил их фальшивыми, мерзкими и лицемерными, в то время как сам он едва сдерживал рвущиеся наружу слёзы. Никакой зной не мог растопить его холодеющий рассудок, и ему казалось, что он снова погружается в ту бездну, из которой, сам того не ведая, его некогда вытянул Луи. Умирала его старая жизнь, корчилась в невыносимых муках, но новая и обновлённая жизнь была ещё скрыта за туманистым горизонтом, и ему было вдвойне страшно от того, что её светлый луч может так и не показаться вдали.
          Всё проходит. Прошёл и этот день. С улиц города исчезли процессии в белоснежных одеяниях, исчезли скрипучие повозки, наполненные бренными останками, замолк скорбный плач, и высохли реки струящихся слёз. Мальчику разрешили жить в аббатстве, приготовив ему постель в комнатах послушников, а присматривать за ним стал суровый аббат, отец Альберт. Печать страдания легла и на его стареющее строгое лицо: казалось, морщины ещё глубже въелись в бледную кожу, а глаза ещё больше почернели и приобрели затаённую духовную глубину. Его вид показался мальчику несколько изношенным и ветхим, точно застарелая оболочка, скорлупа, которая вот-вот треснет и рассыплется прахом. И что же тогда будет? Такой вопрос непрестанно задавал себе Ганс, встретив своего наставника в зале аббатства после свершившейся трагедии. Нужно отметить, что аббат изменил своё отношение к мальчику, с пониманием и искренним состраданием он приходил к нему в библиотеку, в которой Ганс снова проводил все свои дни и даже ночи. Мужчина занимал его необременительной беседой, ободряюще улыбался и всячески поощрял мальчика. Однако его усилия были бесплодны. Его опека вызывала в душе мальчика только горькую усмешку и глухое раздражение к видимым стараниям наставника. Иногда в его душе поднималась злая радость, когда он замечал разочарованный и виновато-пристыженный взгляд аббата. “Теперь уже поздно, — думал мальчик. — Что ему мешало любить меня тогда, раньше, когда всё было хорошо, когда мои родители были живы? А теперь все стараются притвориться участливыми и добрыми, всячески помочь и уберечь меня от новых несчастий. Да вот только не ведают они, как же смешно выглядят при этом!”
          Временами Ганс пытался вспомнить то светлое и лёгкое чувство радости, что заполняло его после первого знакомства с Луи. Но чувство ускользало от него, улетало, словно дым в синеву раскинувшегося неба, и мальчик тщетно вновь и вновь возвращался мыслями то в ночной мрак густеющего леса, где пред тлеющим костром спали раубриттеры, то в затерянный среди городских трущоб трактир, в уютной глубине которого диким вихрем пылало веселие. Всё подёрнулось непроглядным туманом, в котором растворились и краски, и удовольствие, и сама жизнь. Ничто более не доставляло мальчику счастье. И только одна недавно увиденная картина смутно затрагивала что-то в глубинах его сердца.
          В первую неделю пребывания в аббатстве после пронёсшегося мора Ганс часто прогуливался в его окрестностях. Ощущение потерянности и оторванности от жизни преследовали его, и куда бы он ни пошёл, он везде чувствовал аромат бренности и увядания. Сухие поля золотились, а некогда цветущие растения преклоняли головы к иссохшей земле. Мертвенность природы можно было бы приписать к началу осени, однако воздух был всё так же жарок и душен, и ничто не указывало на то, что это долгое и несчастное лето близилось к концу. Ноги несли мальчика всё дальше и дальше от аббатства, пока оно, наконец, целиком не скрылось за увесистыми кронами вековых высоких деревьев, наполнявших пологие склоны холмов близ города. Дорога вилась меж душистых стройных лип и зачарованных безветрием клёнов, уводя мальчика в глубины леса. Здесь было более просторно и светло, в отличие от той части леса, где некогда остановились разбойники. Казалось, удушливая волна смерти никогда не касалась чистоты этого девственного и сияющего леса. Мальчик вдыхал свежий благоуханный воздух и внутренне исцелялся его чудодейственной природой.
          Внезапно зеленеющие деревья расступились и перед мальчиком показался величественный замок, своей неприступной силой и гордым благородством затмевающий даже древнее благочестивое аббатство. На верхушке замковой башни развевался флаг, рядом с которым в каменной сторожке обитал неустанный сторож. Мощные стены окружали роскошный воинственный замок, расположенный на небольшом холме. Вопреки обычаям, рва не было, как не было и подъёмного моста, только широкие ворота зияли решётчатой пустотой. Вероятно, вся охрана располагалась внутри и была совершенно незаметна издали, поскольку внешне замок казался чуть заброшенным и необитаемым, безлюдным и пустым. Вокруг не было ни души, не раздавалось ни одного голоса, и только пение птиц скрашивало светлую и благодатную лесную тишь. Здесь властвовал покой и чувствовалась размеренность.
          Рассматривая замок издали, Ганс недвижно стоял на самом краю опушки. Ему хотелось подойти ближе, но он не знал порядков этой крепости и её устройства жизни, а потому опасался каким-либо образом выдавать своё присутствие. В тени склонённых ветвей увесистой липы он стоял и, словно завороженный, наблюдал за величественным каменным замком, пока вдруг ворота, загрохотав, не открылись. С вершины главной башни раздались пронзительные и певучие звуки рога, стремительно уносящиеся вдаль и мягко плывущие над сенью чуть колыхающегося редкого леса. Железная решётка скрипуче поднялась, а из-за неё выехала пёстрая и шумная кавалькада. Вокруг сразу разнеслись весёлые и жизнерадостные голоса, женский смех и крики неугомонных детей. Процессия не спеша двинулась вокруг замка по широкой утоптанной дороге, видимо, направляясь на ежедневный променад по живописным окрестностям. Не отрывая восхищённого взгляда от обитателей замка, Ганс осторожно последовал за ними.
          Дорога окольцовывала невысокий холм и упиралась в просторную лужайку невероятной красоты: по её краям пышно цвели гиацинты, нарциссы и кроваво-красные амариллисы, а за нею журчала сребристая нить протекавшей мимо реки. На её непоседливых волнах колыхалась небольшая узкая гондола, привязанная к высокому древку, которое было воткнуто в береговую землю. Несколько плодоносных деревьев, в очертаниях которых угадывалась то ли низенькая яблоня, то ли груша, создавали приятную прохладную тень, к которой направилась самая приметная дама из всего разношёрстного общества. То была женщина весьма высокого роста, с грациозными, но чуть полноватыми руками. Её златые волосы были убраны переплетением причудливых кос на самую макушку, над которой высился островерхий шёлковый эннен*. С его конца до щетинистой травы лужайки спускался полупрозрачный длинный шлейф, словно у вышедшей на прогулку царицы фей и эльфов Титании. Ганс наблюдал за нею издалека, стоя у самого края опушки. Он не мог приблизиться, поскольку многочисленная стража верно стояла у каждого угла лужайки и внимательно вглядывалась вдаль, отнюдь не расслабленная царившей вокруг безмятежностью и солнечной негой.
          По зеленеющей лужайке, которую, казалось, нисколько не коснулась невыносимая сентябрьская жара, бегали трое детей, среди которых лишь одна девочка заливисто и игриво смеялась, резво гоняясь за двумя другими детьми — мальчиками-пажами. На их лицах также было написано неодолимое веселие, однако они хранили стойкое молчание, несмотря на весьма смелые и удачные попытки девочки рассмешить их. Её лёгкое кружевное платьице колыхалось на бегу, а ленты батистового чепчика свободно развевались за её спиной, переплетаясь с густой копной льняных волос. Вот она подбежала к женщине и со смехом скрылась за её широкой юбкой парадного сюрко, украшенного фестонами* по распространённой в те дни бургундской моде. Ласково приструнив девочку, эта высокая царственная женщина мягко подтолкнула её к ожидающим детям своими округлыми руками.
          Несомненно, это была хозяйка замка, прогуливающаяся в благодатную дневную пору в живописных окрестностях, а перед ней кокетливо и резво бегала её маленькая принцесса, разряженная по последней моде, одетая в атлас и бархат, в роскошное платье, отороченное изысканным кружевом. Высокий эннен её матери говорил о знатности дамы, о её богатстве, впрочем, замок и так показывал это. Женщина чуть наклонялась над клумбами и срывала самые яркие и пёстрые цветы, складывая из них пышный букет. Грация и величие наполняли её движения, в лице сияла печать приобретённой с годами простой материнской мудрости. Но чуткому Гансу вдруг привиделась холодная отрешённость в улыбке женщины, направленной на то и дело подбегающую девочку, вынужденная и насильно привязанная ласка сквозила в её лице. Своим зрелым и цветущим телом она казалась матерью, но внутренняя противоположность её сущности проскальзывала наружу в неких бессловесных и нескрываемых знаках: казалось, за чувственной игрой тела стоял холодный и расчётливый разум. Тем не менее, властная фигура женщины располагала к себе и внушала людям почтение и искреннее восхищение. Лишённый всякого кокетства взгляд призывал к повиновению и послушанию.
          Вскоре окружённый десятком слуг и оруженосцев появился и сам хозяин замка. Гансу не нужно было даже смотреть на это мужественное и уже немолодое лицо, чтобы угадать личность мужчины: это был замок беррийского герцога. Много лет назад Ганс уже видел его, когда тот приезжал в город на праздник Святой Пасхи. Его светлое и озарённое мыслью лицо хорошо запомнилось мальчику, который в те годы не видел ничего, кроме пыльных аббатских стен, алевших в сумраке вечерней зари. Одетый в бархатный пурпуэн* мужчина подошёл к своей царственной жене и приобнял её лёгкий стан. Нельзя было найти пару более гармоничную и великолепную, чем герцог со своей красивой супругой.
          Ганс тихо вздохнул. Что-то мешало ему дышать, что-то странно щемило у него в груди. На лужайке перед ним раскинулась ласковая отрада, витала беззаботная радость. “Неужели, — с удивлением подумал мальчик, — в наших землях ещё остались крохи тепла, уюта и веселья? Неужели есть такое место, которого не коснулась страшная моровая болезнь, эта адская смертельная напасть?  И как же мне хочется выйти к ним на лужайку и отдаться этому пленительному покою, счастливой безмятежности, ощутить хотя бы одно прикосновение этой женской царственной руки. Но, увы! Словно дикий и опасный зверь, я вынужден бежать обратно в своё логово, прочь от этого сказочного замка и его сказочных обитателей!” Он в последний раз взглянул на зеленеющую лужайку, тонущую в лучах золотистого света, овеянную прохладой журчащей сребристой реки, и нехотя устремился обратно в старое и ветхое аббатство, в холодный мрак монастырской кельи. Но полное света воспоминание запечатлелось в его душе и в часы безбрежного отчаяния всплывало в его памяти, призывало вернуться к герцогскому замку, обещающему наслаждение и отдохновение.
          Его верный друг Луи не раз приходил в обитель, навещая угрюмого и молчаливого мальчика и тщетно пытаясь развеселить его, призвать обратно к жизни. Что-то умирало в его друге, Луи чувствовал это, и то, что рождалось в муках и страдании, могло принести мальчику гораздо больше несчастий, чем прежняя затворническая жизнь. Луи вспоминал злополучного разбойника Эжена, и в чертах мальчика ему чудилось роковое сходство с темноволосым мужчиной. Им некуда было пойти: после чумы, унесшей жизни более половины города, все трактиры были закрыты, рынок опустел, а выжившие горожане дни и ночи замаливали свои прежние грехи в вечно заполненном храме. Он являлся единственным местом, в котором ощущалось оживление и сутолока. Сумрачно и тревожно было находиться в опустевшем городе. Поля за городской чертой засохли, земля омертвела, и сама природа обиженно скалилась на весь жалкий человеческий род, погубивший её. Неудивительно, что и Луи вскоре впал в непреходящее уныние.
           Одним сентябрьским вечером Ганс, по своему обыкновению, сидел за рукописями и ветхими библейскими книгами в зале монастырской библиотеки и изо всех сил старался вникнуть  в написанный причудливыми иероглифами текст, но, как бы он ни пытался различить связные фразы и осмысленные мудрые изречения среди мелкого убористого почерка комментатора, строки расплывались перед его усталыми и измученными глазами. Что-то мучительно ломалось в душе мальчика, лишив его прежнего покоя и набросив на его тело невидимую глазу грубую власяницу. Бледное лицо мальчика заострилось и даже посерело от непрестанной тревоги, обуревавшей его. В тонких чертах Ганса проскальзывало отдалённое сходство с восковой маской умирающей старухи: в его лице сквозила такая же вневременная ясность и рождающаяся воля.
          Луи навещал мальчика преимущественно по вечерам. Искренне беспокоясь за своего маленького друга, он приходил в его затворническую келью в тот унылый, но, тем не менее, невероятно прекрасный предвечерний час, когда рваные рдеющие облака тенью ложились на сумрачное небо, сообщая душевный трепет и неодолимое волнение всему живому и мыслящему. Всем своим чутким сердцем Луи чувствовал, что этот час несёт в себе множество неизъяснимых страданий для его маленького и, на деле, такого беззащитного друга. Поначалу, ещё во время их первого знакомства, юноша думал, что погружённость Ганса в учёные изыскания и его отречение от всего остального мира есть лишь проявление высокомерного духовного превосходства и стремление к высшему, запретному для простого земного человека, знанию и благу. Однако теперь он ясно видел пред собой лишь испуганного мальчика, дрожащего пред враждебным оком окружающего его мира, потерянного в его зачарованных дебрях.  Один только страх крылся за этим аскетичным затворничеством, за этими долгими томительными часами в просторном пыльном зале библиотеки, за этим постоянным пристальным созерцанием жизни. Только теперь, узнав мальчика лучше, Луи проницательно вглядывался в самую суть и за внешней холодной оболочкой усматривал скрытую неуверенность, таящуюся дрожь, безотчётный, но всеобъемлющий страх.
          С каждым разом, приходя вечерами в аббатство, Луи всё более пугался мертвенной бледности мальчика, его усиливавшейся безжизненности. Как правило, Луи приходил в скрипторий, где сначала зажигал лампу и методично раскладывал писчие принадлежности и пергамент, и только после долгих приготовлений, похожих на своеобразный ритуал, под неясным рассеянным светом принимался за свои чертежи и рисунки. Он более не занимался прежне любимой каллиграфией, которая ныне казалась ему жалким подобием настоящего истинного искусства, живого и идущего непосредственно из глубин души. В основном вечера проходили в молчании, исполненном гармонии и благодати. И Ганс был чрезвычайно признателен другу за понимание. К чести Луи нужно отметить, что поначалу он старался развеселить упавшего духом мальчика, но вскоре убедился в тщетности этой затеи. Долго продолжаться так не могло. Что-то должно было вырвать их из этого духовного болота, в которое они погружались с каждым днём всё более и более.
          Прежде никогда ничего не боясь, теперь Луи страшился совершающейся на его глазах перемене: новый огонь, тёмный и опасный, зажигался в голубых глазах, новый оттенок, ледяной и неустрашимый, принимал всё чаще вперяемый в пустоту застывший взгляд. Робкие попытки Луи вызволить мальчика из своенравной неволи оборачивались крахом. Ганс только злился в ответ на разные предложения юноши и чуть ли не прогонял его от себя. Возникшая вспыльчивость и склонность к ежесекундному гневу были также недавно приобретёнными Гансом чертами, совсем ему не свойственными. Но Луи не отчаивался и следующим вечером снова приходил в аббатство, как ни в чём не бывало, снова хватаясь за спасительное чернильное перо. Юноша ничего не знал об одиноких прогулках мальчика в близлежащих окрестностях аббатства, но если бы и услышал об этом, то непременно бы запретил ему их, поскольку вид унылых заброшенных полей, безлюдной местности и выжженного солнцем и до конца неубранного урожая вряд ли мог помочь пошатнувшемуся душевному состоянию мальчика.
          В один из таких тихих молчаливых вечеров терпению Луи пришёл конец, и он воскликнул в сердцах:
          — Ганс, неужели ты позабыл всё, чему я учил тебя?! Неужели ты позволишь жизни сломать тебя? Сломать в тот момент, когда ты изучил её во всех ипостасях?
          В голосе юноши звенел давно сдерживаемый гнев, витала взлелеянная обида, причудливо смешанная с испугом и мольбой.
          — Нет ничего приятнее, чем позволить судьбе слепо распоряжаться твоей жизнью, — с отстранённым видом холодно промолвил мальчик. — И если она готовит близкий конец, то мне не остаётся иного выбора, как подчиниться её воле.
          — Что? — на лице Луи было написано неподдельное изумление. — А ты не думал, что калечит тебя даже не жизнь, а ты сам? Какое благородство! Умереть от собственного бессилия! Вот так поистине возвышенный конец! Мой милый Ганс, нет ничего достойного в том, чтобы погибнуть от собственной руки. Да, исчезнуть в сокрушительной буре жизни — это одно, но то, что сейчас ведёт тебя, это — не судьба и не жизнь. Это — страх, который покорил твоё сердце и завладел твоей душой. Подними голову и взгляни в широко раскрытые глаза своей жизни, взгляни в эти дьявольские, бесовские глаза! Узри её суть, её душу, и более никогда не забывай эти пророческие очи, сохранив память о них глубоко в своём сердце. Тебя же ждёт новый путь, пройти по которому каждый человек должен в одиночку, без посторонней помощи, дабы испить до дна всю чашу выпавших на человеческую долю страданий. И только тогда ты сможешь легко рассмеяться при взгляде на эти широкие страшные глаза и с томительной грустью вспомнить все восторги и сомнения юности. А пока что смотри на них, смотри и борись! Ибо нет ничего благородного в трусости и бегстве от самого себя.
          Сложно сказать, были ли услышаны слова юноши, возымели ли они какое-либо действие на Ганса, поскольку мальчик всё так же продолжал сидеть над своими ветхими рукописями, и ни одно слово не слетело с его плотно сжатых губ. Казалось, его мысли направлены на нечто далёкое и умудрённое, так как нахмуренные брови тенью легли на сосредоточенное бледное лицо. За окнами алела заря, а в зале аббатства постепенно сгущался сумрак. Пламя единственной свечи трепетно колыхалось, точно в древнем языческом танце корибантов, бросая на каменные стены скачущие отсветы и сообщая таинственный и фантасмагоричный оттенок пыльным книгам, резным аналоям и белым лицам двух приятелей, склонённых в молчании над своей искусной работой.
          — Она умерла на закате праздника, — надломленный голос Ганса разорвал мирную тишину позднего вечера. — Вот к чему приводит следование твоим советам. У человека всегда есть выбор, и, сделав его, приходится жить с ним до конца своих дней. Однажды я сделал выбор, но он, видимо, оказался неправильным.
          — Выбор не может быть неправильным, если ты сам сделал его, — категорично ответил юноша и добавил озадаченно, — но о ком ты говоришь?
          — О старухе, Луи, о той самой старухе, которой я обещал встречу в далёкий праздничный день, — горько произнёс мальчик и впервые за долгое время в его голосе обозначились какие-то чувства, какие-то смутно возникающие эмоции. — В то время как мы хохотали над разряженными шутами, она умирала, а рядом не было никого, кто мог бы помочь ей. Я узнал об этом после, спустя пару дней.
          — Но она была так стара и немощна, Ганс! Чем бы ты мог помочь ей? — юноша искренне не понимал самобичеваний друга.
          — Помощь не обязательно должна быть физической или материальной. Капля сострадания могла значительно облегчить её муки и успокоить мечущуюся душу, — рассудительно сказал Ганс и облокотился в задумчивости на согнутые кисти рук, обращая свой взор в воспоминания.
          — Ну уж нет! Ты слишком много на себя берёшь, — зло усмехнулся вдруг юноша и добавил, — в такое время не требуется ни помощь, ни сострадание. Это же не трагедия, а всего лишь долгожданный конец длинного жизненного пути. Это дело сугубо личное и тайное, направленное внутрь самого себя. Это окончательное самопознание и духовное освобождение, и ни к чему здесь никакие лишние провожатые. К тому же, раз ты говоришь о судьбе, так и принимай её в жизнях других людей, а не только в своей собственной. Раз так случилось, значит так и должно было быть.
          — Но это же так неправильно! — воскликнул, не выдержав, Ганс и по-детски обиженно посмотрел на друга. — Мы предавались веселию, когда беда подстерегала нас уже за следующим углом! Твои заветы становятся лицемерными и гнусными при ближайшем рассмотрении, Луи! Стоит только последовать им, и ты уподобляешься чуть ли не преступнику, в котором нет ничего святого и высокого.
          — Опять ты за своё, — поморщился раздосадовано юноша и нервно запустил руку в густые светлые волосы. — Неправильно, гнусно…Если все твои желания в тот миг стремились к празднику, к удовольствию, значит ты поступил верно, значит сама судьба хотела для тебя именно этого. И незачем корить и понапрасну истязать себя. Но разве ты мог предугадать все те несчастья и ужасы, что выпали на нашу долю после злополучного праздника урожая?
          Мальчик на мгновение задумался, устремив взгляд сощуренных глаз на колыхающуюся свечу и медленно ответил, чётко проговаривая каждое слово:
          — Нет, не предугадать, но обратить внимание на многочисленные предупреждения стоило.
          Устало потерев глаза, Ганс встал и начал убирать на полки ветхие книги, аккуратно и бережно закрывая их и поправляя загнутые страницы. Нехотя, он пояснил свои слова, отчего–то пряча лицо в сумрачной тени библиотеки:
           — Зачастую, в угаре веселия и порыве удовольствия мы готовы на всё ради блаженного неведения, ради мимолётного глупого счастья, ради собственной минутной прихоти. Вот и я в тот день весь отдался празднику и не желал замечать очевидного. А ведь от нас требовалось так мало: всего лишь услышать! Сквозь всеобщий гул до меня, тем не менее, доносились слова того юродивого на площади, и никакой балаган не смог бы затмить его яростных сердечных криков. Но я так желал забытья! Так давно хотел окунуться в океан неистового безбрежного народного праздника, дабы на какое-то краткое мгновение позабыть о борьбе и сомнениях, о тревогах и непрестанных размышлениях, о вечно гложущей тоске и жалкой неспособности воспринимать жизнь как величайшее благо, данное нам. Из меня вышел плохой ученик, Луи. Ты не первый мой разочарованный учитель, ты не первый мой обвинитель и судия.
          — О чём ты говоришь? — испугался вдруг Луи и вскочил с места так резво, что несколько незаконченных рисунков вихрем слетели со стола и мягко опустились на холодный каменный пол.
          — Тот бедный юродивый кричал что-то о рыси, крокодиле, — задумчиво продолжал мальчик, будто и не слышал слов друга и не видел его обеспокоенного лица, — но ведь они оба принадлежат к солярным животным! Кажется, я где-то читал об этом. Возможно, у византийского Плифона, а может, у падуанского колдуна Пьетро д’Абано*. Но не суть важно. Это дикое солнце хочет погубить нас, Луи! И как же я раньше не заметил этого?
          — Ты и раньше был склонен к преувеличению, мой милый друг, — с непередаваемым сарказмом протянул юноша, в голосе которого, впрочем, ещё мелькали испуганные нотки. — Но это уже перебор. Как можно принимать так близко к сердцу слова какого-то сумасшедшего! И, к тому же, так истолковывать их!
          — Сумасшедшего или нет — уж точно не нам судить об этом, — ответил ему Ганс и вдруг задорно улыбнулся, напомнив юноше прежнего мальчика, такого, каким он стал в тёплую августовскую пору. — К слову, ты мне сейчас напомнил об одном событии, приключившемся со мной одним недавним днём. Как-то раз, прогуливаясь в окрестностях аббатства, я наткнулся на незамеченную мною ранее тропинку, которая завлекла меня в чудесный лес, полный игры света и звенящий пением диковинных птиц. Она привела меня к старинному роскошному замку, затаённому и удивительно тихому, словно затерянному в наших простых и незатейливых краях. Вскоре из глубин решётчатых ворот появилась кавалькада жителей этого замка. Невероятно грациозная и женственная кавалькада, Луи! Позже к ним присоединился и сам царственный хозяин. И тогда я понял, наконец, кому принадлежит столь великолепная обитель: нашему милейшему сеньору, нашему герцогу, Луи! До сих пор не могу забыть того чувства восхищения и всеобъемлющего успокоения, что охватили меня в тот час, когда я, скрываясь в тени спасительных лип, наблюдал за их трогательным отдохновением.
          Настроение юноши изменилось в тот же миг, словно внезапно налетевший ветер принёс с собой радостную весть и наполнил ею всё естество юноши:
          — Что же ты так долго молчал об этом! Вот так история. Я и не думал, что замок нашего сеньора находится здесь, в этих Богом забытых краях, в далёких от шумного Буржа землях. Ты обязан мне показать его, Ганс! Ты же и сам этого хочешь, не так ли?
          Ганс только еле заметно улыбнулся краешком тонких губ, и если посторонний наблюдатель мог бы счесть это за кривую горькую усмешку, то Луи разглядел скрытое обещание нового приключения. Юноша не мог не порадоваться этой робкой, пробивавшейся сквозь твёрдую почву самобичеваний и скрытой вражды с собственной душой, улыбке, расцветшей на изнурённом мальчишеском лице, точно прелестный весенний ландыш. Вздох облегчения неслышно сорвался с губ светловолосого юноши, и надежда засияла в его искристых глазах. На следующее утро они направились в сторону лесного замка.
          Вокруг мерно шагающих по просёлочной дороге приятелей расстилались просторные широкие поля, заброшенные и пустынные: ни одного звука развесёлой песни не долетало с пожелтелых виноградников, ни одна тень не падала на иссохшую землю. Блуждающий взгляд Луи останавливался то на неубранных снопах забытого кем-то сена, то на упавшей и перевёрнутой телеге с высыпавшимися из неё полусгнившими овощами, то на пожухлых островках былой зелени. Порой под ногами мальчиков лопались сочные гроздья уже успевшего забродить винограда. Мягкий стук шагов по сухой земле и их невесомый шелест привносили в окружающую двух приятелей тишину единственное подобие жизни, хотя бы намёк на некое неоспоримое существование. Казалось, стоит только прекратиться мерным шагам, как воздух снова наполнит густое, тягучее, точно мёд, мертвенное безмолвие.  Отчего-то было очень страшно и жутко светловолосому юноше вот так идти по привычной ранее местности. Теперь родная земля представлялась ему чуждой и враждебной, неизмеримо далёкой от него. Последним оплотом прежнего спокойствия и уюта для Луи оставался отцовский дом, вокруг которого, впрочем, также царили вездесущая разруха и смерть.
          Он искоса посмотрел на мальчика, идущего чуть впереди него, но тот был хладнокровен и тих, сосредоточен на самом себе и своих думах, а в его лице Луи чудилась тень рождающейся улыбки блаженного и так долго ожидаемого счастья. Походка мальчика дышала непреложной уверенностью и отважной целеустремлённостью. Мало-помалу, глядя на него, юноша также избавился от тягостного предчувствия, наслаждаясь предвкушением от встречи с неведомым, но поистине прекрасным. Вот и светлый лес, наконец, показался перед друзьями, приглашающе шелестя весёлыми кронами и призывая мальчиков в свои душистые объятия.
          Издалека, с верхушки главной башни аббатства, за маленькими и постепенно исчезающими фигурками неотрывно следил хмурый мужчина в чёрной шёлковой сутане. Посеребрённые ранней сединой виски и две глубокие морщины, избороздившие его высокий умный лоб, старили мужчину и придавали ему трогательный вид.
          “Неистребима жизнь, — подумал Альберт и сложил руки на груди, будто ему внезапно стало очень холодно. — Как бы сокрушительны ни были нападки судьбы, воля к жизни, тем не менее, неизъяснимо ярче и сильнее. Вечен и непоколебим этот простой закон. Но что это? Куда направляются эти два юнца? Готов поклясться, что их путь идёт прочь от ворот города. Совсем не помню, куда именно ведёт та дорога, по которой они так бодро шагают, точно направляются на очередной праздник жизни. Ох, нет, даже и вспоминать не буду, чем закончилось недавнее празднество! Всё это — давно ожидаемое наказание и возмездие за наши тяжкие грехи и проступки. Тут и думать нечего. Сами же виноваты: вот чем заслужили такую страшную Божью кару. И всё-таки, куда они идут? Как же мне это не нравится! Нет, не могу удержаться: я просто обязан выяснить их планы. К тому же, это для их же блага: ведь совершенно неизвестно, какую глупость или мальчишескую задорную подлость они задумали. А если обезумевшие бродяги случайно встретят их, двух беззащитных учеников? Боюсь, такая встреча может стать последней на их, к сожалению, и так многострадальной памяти. Сколько дорог — столько и опасностей”.
          Решив так, аббат поспешно, точно юный резвый мальчик, сбежал вниз с высокой башни и пустился вдогонку за удаляющимися на горизонте мальчиками. Он неотрывно следовал за ними до самого леса, в который радостно вошли приятели, полные томительных восторгов и сладостных ожиданий. И пусть за их детскими спинами пылала скорбь и не смолкали жгучие слёзы, но в юных сердцах жила надежда, и её чистый свет был вечен и неистребим.
          Когда юные друзья и следующий за ними стареющий аббат вошли в чарующий лес, случилась первая неожиданность. Издалека вдруг послышался скрип телеги и сопутствующий ему старческий, но мягкий и мелодичный голос, легко напевающий мотив передаваемой в те времена из уст в уста известной народной песни:
          — Мул Бодуэн красотку ждёт,
            Её на мельницу везёт:
            Зерно смолоть ей надо.
            Ланфрен  ланфра, ла-ти-та-та,
            Ла-дон-ден, ла-ри-та.
            Зерно смолоть ей надо
            В саду, в тени куста.
          Лесная тишь наполнилась вознёй и шумом, скрипом и разносящейся эхом простой незатейливой песенкой. Не прошло много времени, как на тенистой, полузаросшей лопухом и земляникой дороге показалась повозка, которую медленно, еле-еле, тащила одна гнедая и на вид довольно крепкая лошадь, поводья которой были зажаты в натруженных, загорелых и жилистых руках сидящего на облучке старенького крестьянина. Повозка была высокой и крытой полотняным тентом и явно следовала по направлению к замку. Крестьянин, подслеповато сощурившись, поглядывал то на дорогу, змейкой вьющуюся перед ним, то на виднеющееся сквозь кроны безоблачное небо, расслабленно откинувшись назад и безостановочно напевая свою удивительно полнозвучную песенку.
          Но вдруг случилось то, что оборвало его льющуюся мелодию на полуслове: отчего-то одно колесо внезапно соскочило со своей оси, и вследствие этого вся грузная телега опасно накренилась на одну сторону. Что-то глухо упало и шумно покатилось внутри крытой повозки.
          — Ох, святые небеса, вот беда! — озадаченно нахмурился возничий и наклонился над съехавшим с оси колесом. — Опять, видимо, камешек попал, а может, и любой другой сор. Вот говорил я этому пройдохе-мяснику, что стара телега, что она в дороге развалится вся, да и кляча чуть жива ещё, но нет, заставил меня тащиться в такую даль. Эх! Что уж тут поделаешь! От лишнего мешочка славных, добрых, золотых экю* просто грешно отказаться! Ну ничего, сейчас поставлю на место это злополучное колесо и поеду дальше. Ох, тяжело-то как, тяжело!
          Кряхтя и краснея от натуги, старик всё же справился с поломанной телегой, а его лицо опять приняло прежнее благодушное выражение. “Ла-та-ти, ла-та-та”, — воодушевлённо запевал он, взбираясь на козлы и натягивая вожжи.
          — Ну, трогай, лентяйка! — и повозка, повинуясь лихому могучему крику, не спеша тронулась и поехала далее, а возничий, пребывая в отрадном и жизнерадостном настроении, так и не заметил, как две тонкие мальчишеские фигурки ловко заскочили внутрь крытой телеги и исчезли в глубинах её чрева, как будто и не было никого в осиянном светом лесу. 
          Когда повозка отъехала на значительное расстояние, из-за широкого ствола дуба показалась длинная чёрная сутана выглянувшего аббата, который раздосадованно глядел на дорогу и утирал с бледного лица холодный пот. Теперь ему следовало искать другой путь, и он решил пойти вслед за повозкой со стариком-возничим и двумя прячущимися мальчиками, уже догадываясь, куда ведёт эта лесная неприметная тропа.
          Предчувствие не обмануло его. Вскоре он вышел к старинному роскошному замку, на самой высокой островерхой башне которого развевался алеющий в небесах червлёный флаг. Вокруг не было ни души, казалось, что и эта зеленеющая поляна, на которой раскинулась каменная, но довольно изящная крепость, и этот пронизанный лучами солнца лес застыли в безвременной сказочной тишине, точно зачарованные.
          Аббат подошёл к воротам, в которые упиралась лесная тропа, и, также не обнаружив там ни одного человека, озадаченно приостановился, недовольно, совсем не по-рыцарски, прищёлкнув языком. “Но должна же была телега как-то проехать внутрь, верно?” — задал сам себе очевидный вопрос мужчина и вдруг случайно увидел маленький колокольчик, висевший слева у ворот. Тогда он чуть тронул шнурок, привязанный к нему, не ожидая, впрочем, никакого эффекта от столь крохотного и совершенно ненадёжного оповещающего звонка. Однако чистая переливчатая мелодия неожиданно громко и пронзительно прозвучала в парившей в округе густой тиши.
          — Стой! Кто идёт? — мгновенно раздался голос сторожа, фигура которого выросла будто из-под земли за решётчатыми воротами. — Отвечай немедля: кто ты таков и зачем пожаловал сюда?
          Грузная фигура охранника скрывалась в тени арочных ворот, но её мощные виднеющиеся очертания вкупе с грубоватым гневным голосом неизменно создавали иллюзию страха и трепета в душе каждого гостя или странника, постучавшегося в дверь в поисках ночлега и приюта. Аббат запоздало подумал, что ему вообще не следовало приходить сюда, но теперь отступать было уже поздно. Тем более, беспокойство за двух юных учеников, невесть что забывших в этом роскошном и скрытом в густоте леса замке, росло и крепло в груди мужчины. И если раньше только задорный и порывистый Луи волновал его и требовал постоянного бдительного присмотра, то сейчас ещё один мальчик неодолимо занимал все его мысли. Кто знает, что они задумали? Кто знает, чем может обернуться невинное приключение?
          — Доброго тебе дня, сын мой, — наконец высокопарно промолвил аббат, напустив на себя нарочито смиренный и напыщенно-величественный вид, так что его бледное лицо аскета приобрело ещё более одухотворённые черты. — Я прибыл из недалёкого от этих благословенных земель аббатства по просьбе милостивого герцога беррийского, дабы исполнить святое таинство и почтить должным образом достопамятных предков, о чём он и уведомил меня в своём недавнем послании.
          Корпулентная фигура сторожа приблизилась к самой решётке ворот, и в лучах солнца пред аббатом показалось широкое, мужественное и уже немолодое лицо, половину которого закрывала густая щетинистая борода. Тем удивительнее было видеть, как на этом воинственном лике, напоминавшем лица свирепых наёмников-ландскнехтов, расплывалось выражение почти детской восторженности и неприкрытого уважения к внезапному гостю. Он низко и почтительно поклонился аббату и нажал на рычаг, благодаря которому железная решётка ворот начала медленно подниматься с невообразимым скрежетом и скрипом.
          — День добрый, святой отец, помилуйте меня — не признал сразу, — прежде грубоватый голос неожиданным образом превратился в мягкую заискивающую речь, а на суровом бородатом лице застыло благочестивое и отчасти даже робкое выражение. — Проходите сюда, батюшка, вот так, следуйте за мной. Я покажу вам дорогу в замок, но не обессудьте, далее вам придётся идти самому, так как мне нельзя надолго оставлять ворота без присмотра. А у нас, как вы и сами видите, совсем мало народу, совсем никого не осталось здесь. Ох, гневается наш милостивый сеньор, ох, как часто же он гневается! И сердится, и наказывает. Но, видит Бог, всё по правде, по-честному, поскольку сами мы и виноваты, грешные. Вот и мальчишку-негодника пажа недавно наказали: повесили за какой-то тяжкий проступок. Говорят, что здесь сама герцогиня замешана, но не моё это дело — рассуждать о таких вещах. Так что нас весьма мало здесь, и вам, святой отец, придётся самому дойти до покоев герцога. Но не волнуйтесь, всё я вам покажу и куда нужно направлю. И как же вовремя вы приехали! Совсем недавно наш мудрейший и предостойнейший капеллан отдал светлую душу Богу. Видимо, герцог сразу и направил послание к вам в аббатство. Ну вот мы и пришли: теперь вам нужно только войти внутрь палаты и подняться по главной лестнице на второй этаж, а там по анфиладе налево до самого крайнего зала. В нём-то и почивает в это время дня герцог, и я уверен, что он благосклонно и радостно примет вас, святой отец.
           Раскланявшись и испросив благословение, тучный сторож вернулся обратно на свой пост у ворот, причём на его лице засияло выражение трогательного и непосредственного восторга.
          Подивившись своей удаче, Альберт окинул оценивающим взглядом чудесный фруктовый сад, пёстрые и благоуханные цветники с белевшими в них лилиями, а также и само двухэтажное каменное здание, торжественно высившееся перед ним. На первый этаж вела высокая лестница с резными ажурными перилами, по которой, глубоко, будто обречённо, вздохнув, и поднялся отец Альберт. Пройдя сквозь узкую галерею, пронизанную светом, он оказался в просторной мрачной зале, занимающей весь этаж. Его осторожные шаги эхом отдавались в теряющихся в сумраке сводах. Вокруг было необычайно тихо и безжизненно, только гулко звенела пустота. По-видимому, в этом зале ранее устраивались балы и банкеты, а под этими стылыми сводами не смолкали праздничные жиги менестрелей* и прелестный, полный очарования, женский смех. Теперь же молча приветствовал гостя погашенный камин, безмолвно глядели на вошедшего Альберта сказочные птицы и животные, изображённые темперой на грубых холстах, что были развешаны на стенах меж узких окон, сквозь которые едва пробивался тусклый и неясный свет. Под картинами виднелись надписи на латыни, красиво выведенные на пергаменте учёною рукой. На одной из них аббат прочёл: “Lux tua vita mihi”[1], а на холсте над нею огромный лев раскрывал свою жадную пасть в беззвучном победоносном рыке. Поистине человеческие глаза зверя в упор смотрели на аббата, будто говоря ему: я всё знаю, я всё ведаю на этой бренной земле. И ты, жалкий человечишка, всего лишь шут и мошенник предо мною. Альберт нервно усмехнулся и повёл, по своему обыкновению, плечами. Тут он увидел мраморную лестницу наверх и бросился к ней, стараясь шагать как можно тише по разноцветным плитам парадного зала герцогского замка.
          В это время двое приятелей уже давно благополучно прибыли в крепость в крытой повозке, внутри которой оказалась различная свежая дичь и снедь, доставляемая к столу герцогской семьи. Их исчезновение из телеги, как и наоборот проникновение в неё, осталось никем не замеченным, а потому Ганс и Луи, практически не таясь, вошли внутрь замка, удивляясь почти полному отсутствию людей. Они прогулялись по небольшому саду, усеянному всевозможными плодовыми деревьями и ягодными кустарниками, после чего решили заглянуть внутрь палаты, надеясь встретить там кого-нибудь из герцогской семьи.
          Поднявшись на второй этаж по лестнице из нумидийского мрамора, отливавшей бронзой в полумраке, приятели оказались на распутье: в обе стороны вели абсолютно одинаковые двери, настолько высокие, что они упирались в потолок, который был расписан бледными фресками. Положившись на удачу, они решили повернуть направо и совместными усилиями приоткрыли тяжеловесную дверь. За ней скрывалась обыкновенная непритязательная комнатка, состоявшая из маленького камина и нескольких столиков из светлого палисандрового дерева, у дальней стены стоял широкий дубовый буфет, за резными створками которого виднелись расписные майоликовые тарелки, являющиеся главным украшением этого помещения. Приятели пошли далее, приоткрыв следующую дверь. Здесь также не оказалось ничего интересного. Однако же их взоры жадно и восхищённо осматривали каждую мелочь, часто замирая на высоком потолке, испещрённом диковинными изображениями то библейских сцен, то мифологических, то исторических сюжетов. Отовсюду на друзей веяло тайной и загадкой, каждая деталь интерьера дышала благополучием и роскошью. И казалось, что ни время, ни приходящие с ним опасности и болезни, ни мор, ни чума, ни войны, ни какие-либо несчастья, ни горечь, ни слёзы, — ничто не может нарушить торжественно-священного покоя этого поистине царственного замка.
          — Как же промозгло здесь, — поёжился Ганс и обхватил себя руками. Он не позволял себе обмануться мнимым блеском красоты, чувствуя за её покровами могильный безжизненный холод.
          Так как Луи безнадёжно увлёкся созерцанием эфесов изысканных восточных саблей, висевших на стене, Ганс один прошёл в следующую комнату. Она представляла собой пёстрое сочетание всех цветов и оттенков, выделявшихся на фоне довольно однообразных стен, обитых фламандскими гобеленами. На резном стульчике в самом центре комнаты сидела та самая девочка, что гуляла с семьёй в окрестностях замка в тот далёкий погожий день. Ганс тотчас же вспомнил её. Она задумчиво склонилась над столом, опершись на свои маленькие пухлые ручки, и явно скучала от вынужденного безделья. Увидев вошедшего гостя, нахмуренная девочка мгновенно оживилась и повеселела.
          — Ты пришёл поиграть со мной? — с надеждой в голосе спросила она. При этом её ангельское лицо осветилось такой сердечной просьбой, такой невыносимой жалобой, что Ганс почувствовал внутреннее содрогание и жалость к этой бедной потерянной девочке. В замешательстве он достал из кармана маленькое красное яблоко, сорванное во фруктовом саду замка, и вручил его ей. Улыбаясь, она тряхнула своими хорошенькими витыми кудряшками и надкусила сочный спелый плод.
          — Так что же, значит прятки? — деловито спросила она, доев яблоко и кладя огрызок прямо между хрустальными фигурками античных героев. Присмотревшись, Ганс различил надписи на них. Это были Гера, Афина и Афродита. В это мгновение в комнату вдруг вошёл Луи и с удивлением посмотрел на них.
          — Что вы… — начал говорить он, однако совершенно внезапно девочка звонко расхохоталась и побежала прочь из гобеленовой комнаты. Только шёлковые ленты следом увивались за нею, точно призрак или видение, но вскоре и они исчезли. Сердце Ганса наполнилось теплотой и осознанием непонятного, неожиданного и иррационального счастья. Ему казалось, что до сих пор в сводах комнаты звучит сребристый и чистый, точно ангельский, смех.
          — Постой! — отчаянно закричал он и бросился следом за ней, шумно рассыпав по полу все собранные в саду плоды. — Скажи своё имя!
          Маленькая льняная головка вдруг выглянула из-за угла и игриво, но тихо промолвила:
          — Ева.
          Мальчик побежал за ней, но и в коридоре, и в следующей комнате было совершенно пусто.
          — Вот так история! — насмешливо протянул Луи и похлопал друга по плечу. — Теперь нам придётся обыскать весь замок в поисках прекрасной дамы. Кто бы мог подумать! Просто чудесная история!
          Он снова насмешливо фыркнул, однако Ганс нисколько не обиделся, поглощённый мыслями о встреченном им неземном создании. Странная и неодолимая тяга влекла его сердце. Он задумчиво поглядел на столик с хрустальными фигурками и намерился уже приступить к поискам девочки, как вдруг издалека раздался громкий, пронзительный и невероятно страшный мужской крик, будто рык смертельно раненого зверя. Испугавшись, друзья бросились в сторону этого яростного полукрика-полустона, не смолкающего ни на мгновение и только набирающего силу.
          Пока друзья рассматривали убранство замка, аббат поднялся по мраморной лестнице на второй этаж и повернул налево, повинуясь безотчётному внутреннему желанию или инстинкту. Он понимал, что идти прямо в руки герцога невероятно глупо с его стороны, ведь совершенно неизвестно, как он отреагирует на непрошеного гостя. Мужчина не сомневался, что его маленький обман способен обхитрить разве что глупого сторожа, но никак не самого герцога. Внезапно он услышал доносившееся до него пение, настолько далёкое, словно воздушное невесомое эхо. Чуткий слух аббата различил мягкий женский голос. Словно божественное пение сирены разносилось по замку, зовя за собой, маня и привлекая. Притягиваемый нежной мелодией, мужчина направился сквозь анфиладу высоких и искусно вырезанных дверей, пока не достиг, наконец, своей цели.
          Голос певицы сплетался со звуками лютни, струны которой уверенно и горделиво перебирали тонкие пальчики женщины. Она сидела спиной к двери и, увлечённая песней, не расслышала приближающихся шагов. Альберт зачарованно смотрел на переплетённые косы золотых волос, в которых ярким пятном алел цветок камелии, и давно забытое чувство вдруг всколыхнулось в его груди. Что-то знакомое чудилось ему в царственном повороте головы, в нежном звучании грудного женского голоса, в округлой мягкости укрытых парчой плеч. Это лишь порождение моей фантазии, повторял про себя он, но тут женщина медленно обернулась, словно почувствовав присутствие чужого человека. На Альберта смотрели блестящие и чуть печальные глаза цвета недвижных морских глубин. Глаза, таящие в себе обещания бесчисленных радостей и наслаждений, напоминающие о бессчётных страданиях и минувшей сладостной боли, одаривающие и тотчас же отбирающие, властные и невыносимо робкие.
          То были лазурные глаза прелестной кружевницы Аталии.



Отредактировано: 27.05.2016