(прим. — ведется расширение до полновесной пьесы)
(Создание: Август, 2020)
Тюремная камера. Свет едва-едва пробивается через зарешеченное высокое оконце. Медленный луч заглядывает в бедную камеру, где давно растрескались стены, на пол брошена пара досок, укрытых соломенным тюфяком — сие непотребство постель Робеспьера, к стене прибита еще одна доска, под неровным углом, что не позволяет писать на ней с удобством, лист приходится придерживать, а чтобы не разлились чернила их нужно ставить на пол. Писать неудобно, приходится склоняться. По камере ходит Робеспьер — он придерживает у рта своего шелковый платок, испачканный кровью. Робеспьер облачен в оливкового цвета фрак. Он периодически морщится от боли, иногда пытается писать левой рукой, но запястье болит, строки выходят неровными и он только размышляет…
РОБЕСПЬЕР. Республика, великая Республика погибла… настало царство разбойников. Этим сказано решительно всё. Они называют меня тираном! Да, да…я слышу их голоса, я всегда слышал и никогда не был глух и слеп. Они называют меня тираном, но разве они не ползали бы у ног моих, если бы я действительно был тираном? Я осыпал бы их золотом, я дозволил бы совершать им преступления, но нет, я этого не сделал, так тиран ли я? К тирании приходят через подкуп и мошенничество, но я Неподкупен…
(Заходится в кашле, прижимает платок ко рту, прокашлявшись, прячет платок за рукав, оглядывается на зарешеченное окно)
Как странно идёт время! Человек привыкает ко всему, к нищете и позору, но привыкнуть к такой малости, как время не может, время слишком жестоко… я Неподкупен! Марат — Друг Народа, а Робеспьер — Враг Подкупа! Тиран есть произведение мошеннического и разбойничьего сброда, а то, что сделал я, ведет меня к могиле…
(Снова заходится в кашле, опирается дрожащей рукой на стену, но тут же вскрикивает и отдергивает руку)
Проклятая рука! Они запретили мне говорить, челюсть еще болит, они запретили мне писать и всё лишь от страха, ведь то, что сделал я ведет меня к могиле и к бессмертию. Я никогда не гнался за богатством, почестью и репутацией, зная, что из этого выходят лишь тираны и рабы, я всегда говорил, что в таком случае лучше вернуться в леса! Я — Робеспьер, я никогда не был богат, я был влиятелен…и до сих пор влиятелен, раз это отродье так боится и дрожит передо мною.
(опускается на тюфяк, опирается о стену спиной, прикрывает глаза)
Стена холодна, в том Зале тоже были холодные стены… всегда одинаково холодные. И во взгляде, во взгляде всех стена. Чудовище! — так они меня называют. Но народ любит чудовищ. Я выражаю их волю, я позволяю им любить. Я борюсь и лью кровью, потому что народ доверил мне это. Народ…
(Кашляет, ищет платок в другом рукаве)
Чёрт! Странно, провалами в памяти я еще не страдал, не было такого в списке моего порока…
(находит платок, прижимает его к лицу).
Бедняга… бедняги все. Все они! Они не поняли того, что давно понял я: чтобы Революция победила, нужно наделить её не только человеческим лицом, ведь один лик — это ничто, нужно наделить её душою, а для этого придется пожертвовать своей.
(Убирает платок на колени)
Они предупреждали меня. Каждый день я получал записки «сумеешь ли ты предусмотреть, сумеешь ли ты избегнуть удара моей руки или двадцати двух других…»
(Хрипло смеется. В горле его булькающий звук)
Двадцати двух! Поскромничали! Право, даже и обидно, и печально, что во всем Конвенте нашлось лишь двадцать два… ах, бедный мою Аррас Бюиссар, друг сумасшедшей юности… боже, у меня ведь тоже была юность, и даже было детство. Почему я так мало помню об этом? почему, в мои тридцать шесть я чувствую себя глубоким стариком… бедный Аррас Бюиссар, друг моей юности, ты сказал: «Мне кажется, что ты спишь, Максимилиан, и допускаешь, чтобы убивали патриотов…»
(Усмехается, морщится от боли, прикладывает руку к горлу, восстанавливая дыхание)
Но разве когда я спал? Я никогда не был более бодрым, более зрячим и…чертова рука! Я все видел. Я все слышал… если бы кто сказал мне, сказал мне тогда, когда еще стояла Бастилия, и стояла крепко, что Максимилиан Робеспьер потеряет присущий ему дух деятельности, я высмеял бы этого наглеца! Я верил… я знал, но революция, которой я отдаю свою судьбу, свою душу и свою жизнь, ровно, как судьбы, жизни и души моих братьев, больше не повинуется справедливости, совести и заботе о народном благе, после стольких жертв — наших жертв! — торжествует не равенство, не добродетель… нет, граждане! Преступления, пороки, и богатство, богатство, богатство! Робеспьер никогда не был богат. Наши враги, граждане — порочные люди и богачи и, меньше, чем через два года…
(Меняет позу, пытаясь полуприлечь на тюфяк, но его левая рука, задетая в стычке, проваливается в соломенный тюфяк, с возгласом Робеспьер вытаскивает ее)
Вот и наша революция…моя революция! Под этой дрянной оболочкой, как и под молчанием якобинцев, есть опасность, угрожающая родине!
(Смотрит в окно, где медленно скользит все больше солнечного света)
Ночной Париж… место порока, место безлюдию и жизни. Противоречие, как на каждом шагу жизни! Ирония столь тонкая, что уловить ее…
(заходится в кашле, снова извлекая платок)
Так кончается мир. Я читал стихи семнадцатилетним юнцом, получал из руки ИХ стипендию и хвальбу, а сам же и казнил их… запретил показывать голову гражданина Капета, но отрубил ее… жаль, что я не знаю, в какой камере держат меня сегодня… я знаю точно, что камера вдовы Капет была совсем рядом. Чертова тень… проклятая королева, проклятая судьба, душа и всё, что ни есть сегодня! Париж…ночной Париж особенно сладок и ярок, мой бедный Броун, мой верный пёс, он всегда охранял мою ночную прогулку, ни на шаг не отставал от меня ни на набережной, ни когда я переходил через Новый мост на правую сторону, и даже когда я присаживался на уцелевшую скамью в Тюильри, в безлюдье, в парке, в предутренней или ночной свежести — Броун не оставлял меня.