— Лев, что ты… — начинаю я, но он уже рядом.
Он двигается быстро — хищно, плавно, как зверь, который выследил добычу и больше не намерен ждать. Я делаю шаг назад, упираюсь спиной в стену. Он нависает надо мной, закрывая свет, заслоняя собой весь мир.
— Я не могу, — шепчет он, и в его голосе — хрип, надрыв, что-то такое, от чего у меня подкашиваются колени. — Я не могу больше притворяться.
Его руки ложатся на стену по обе стороны от моей головы. Он не касается меня. Не смеет. Но я чувствую жар его тела, его дыхание на своей щеке, его запах — табак, кожа, грозовая свежесть, — и этот запах ударяет в голову сильнее любого вина.
— Притворяться? — мой голос — не мой. Тонкий, чужой, дрожащий.
— Что ты мне никто, — он наклоняет голову, и его чёлка падает на глаза — чёрные, бешеные, голодные. — Что я не замечаю, как ты ходишь по дому. Как пахнешь. Как смотришь на меня своими глазами…
Он замолкает. Сглатывает. Я вижу, как движется его кадык.
— Какими глазами? — шепчу я, хотя знаю ответ.
— Как будто я — твой личный ад, — он усмехается, но в усмешке — боль. — И ты хочешь туда попасть.
Я не отвечаю. Потому что он прав. Потому что каждую ночь я закрываю глаза и вижу его. Потому что каждое его прикосновение — даже случайное, когда наши пальцы встречаются у кофейной чашки, — обжигает меня до самых костей.
— Ты должна меня ненавидеть, — продолжает он, и его голос становится тише, глубже. — Я — сволочь. Я делал всё, чтобы ты меня возненавидела. Почему ты не ненавидишь?
— Откуда ты знаешь, что не ненавижу? — выдыхаю я.
Он наклоняется ближе. Так близко, что наши губы почти соприкасаются. Я чувствую его дыхание — горячее, прерывистое.
— Потому что ты не оттолкнула меня, — шепчет он. — Потому что ты дрожишь. Но не от страха.
Он прав. Я дрожу. Вся — от макушки до пяток, мелкой, сумасшедшей дрожью. И это не страх. Это что-то другое. Что-то, что я боялась признать даже сама себе.
— Лев… — это всё, что я могу произнести.
Его имя срывается с моих губ как молитва. Как проклятие. Как признание.
Он больше не ждёт.
Мир помещается в картонные коробки. Я никогда не задумывалась об этом раньше, но сейчас, стоя посреди своей комнаты, которая с каждым часом становится всё более чужой, я понимаю эту простую и горькую истину. Восемнадцать лет жизни — это три коробки среднего размера, два пакета из «Икеи» и один потрёпанный чемодан на колёсиках, который помнит ещё наши поездки на море, когда папа смеялся и называл меня своей принцессой.
Тогда он ещё называл.
Сейчас я сижу на полу, скрестив ноги, и смотрю на разобранную полку с книгами. Корешки смотрят на меня разноцветными буквами, будто спрашивают: «Ну что, уезжаешь? Бросаешь всё?» Я провожу пальцем по потрескавшемуся переплёту «Мастера и Маргариты» — читала в четырнадцать, ничего не поняла, перечитала в шестнадцать — расплакалась. Эта книга помнит мои слёзы. Как и стены этой комнаты. Как и выцветшие обои в цветочек, которые мама клеила, когда мне было пять, и я тогда помогала ей, размазывая клей по собственным ладошкам.
Я вдыхаю запах дома. Пыль, старое дерево, мамины духи «Chanel Chance», которые она бережёт для особых случаев, и почему-то жареный лук — с кухни доносится шипение, мама готовит что-то на прощание, хотя мы ещё не уехали, но ей нужно чем-то занять руки, иначе она начнёт плакать. А она не хочет плакать. Она счастлива.
Я должна радоваться за неё. И я радуюсь. Правда.
Просто… как объяснить этой коробке, этому полу, этим выцветшим обоям, что я не хочу их оставлять? Что каждая трещина на потолке — это часть меня, и я чувствую, как они остаются здесь, а я отрываю от себя кусок за куском, упаковывая жизнь в скотч и гофрированный картон.
Мама входит без стука — она всегда так делает, даже теперь, когда мне восемнадцать. Она останавливается на пороге, и я вижу её глаза — влажные, но улыбающиеся. Она держит в руках старую фарфоровую чашку с отбитым краем — ту самую, из которой папа пил кофе по утрам.
— Это тоже возьмём, — тихо говорит она, и её голос дрожит на последней ноте.
Я киваю. Не спрашиваю зачем. Зачем везти в дом чужого мужчины чашку другого мужчины? Но я понимаю. Мы все храним осколки прошлого, даже когда строим новое. Особенно когда строим новое.
Она ставит чашку в коробку, аккуратно оборачивая её моим старым шарфом.
— Ты всё упаковала?
— Почти, — я обвожу рукой комнату. Остались только стены, гардина на окне и я. — Фотоальбомы положила. Рисунки свои. Все тетради со школы.
— Тетради? — мама удивлённо поднимает бровь. — Зачем тебе старые тетради?
Я пожимаю плечами. Не объяснять же, что в них — почерк, которым я писала в десять лет, и помарки, и пятна от слёз, когда получила четвёрку по математике, и папина подпись в дневнике, которую он поставил всего три раза за все годы. Три подписи. Я помню каждую. Остальное время он был… занят. Или просто не рядом.
Папа не плохой. Он вообще никакой. Как белый шум — есть, но его не замечаешь, пока не выключат. Иногда он звонит. Раз в два-три месяца. Голос у него усталый, вопросы одни и те же: «Как школа? Здорова? Деньги прислать?» Я отвечаю коротко, потому что между нами нет моста — только длинный гудок, который разъединяет нас быстрее, чем я успеваю сказать «я скучаю». А когда говорю, он молчит. Потом обещает приехать. Не приезжает.
Я перестала ждать где-то в тринадцать. Перестала обижаться в пятнадцать. Сейчас мне почти девятнадцать, и я научилась не вкладывать смысл в его «пока» и «до скорого». Это просто слова. Как и наша семья — просто слово на бумаге.
Мама, кажется, устала ждать тоже. Поэтому теперь у неё есть Игорь. Я пока не привыкла называть его так — в голове он всё ещё «тот мужчина», «мамин новый знакомый», «человек с деньгами». Он не плохой. Он даже добрый, насколько я могу судить за те полгода, что они встречаются. Он приносит цветы, говорит маме комплименты, смотрит на неё так, будто она — лучшее, что с ним случилось. И, чёрт возьми, она заслужила этот взгляд. Она заслужила дом с садом, и новую кухню, и мужчину, который не будет исчезать по ночам.
#3120 в Молодежная проза
#25303 в Любовные романы
#7803 в Современный любовный роман
от ненависти до любви, семейная драма, любовь вопреки
16+
Отредактировано: 12.06.2026