Не лишняя жена визиря

Пролог.

Пролог

Москва в ноябре пахла мокрым асфальтом, железом, кофе на вынос и чужой спешкой.
Екатерина Воронцова всегда различала запахи лучше, чем лица. Лица люди меняли легко — улыбки, выражения, интонации, даже привычки. Запахи врали реже. Усталость пахла горьким потом и мятой жвачкой. Страх — кислым. Больничный коридор — хлоркой, перегретым пластиком, кофе из автомата и тем особым, едва уловимым запахом тревоги, который оседал на стенах и не выветривался годами.
Катя стояла у кухонного островка в своей квартире, закутавшись в длинный серый кардиган, и медленно растирала в ступке кардамон, сушёную мяту и лепестки розы. Рука двигалась привычно, размеренно, а на экране телефона, закреплённого на тонкой белой стойке, уже шёл прямой эфир.
— Доброе утро, мои хорошие, — сказала она, бросив взгляд в камеру. — Да, я вижу, что вы уже здесь. Да, волосы не уложены. Нет, это не новый тренд. Это женщина за пятьдесят, которая встала в шесть утра и решила, что человечество переживёт её без локонов.
В чате посыпались смешки, сердечки и комментарии.
«Екатерина Сергеевна, вы прекрасны!»
«Покажите смесь ещё раз!»
«А розу зачем?»
Она усмехнулась, чуть подняв бровь.
— Розу, дорогие мои, я добавляю не потому, что хочу превратить чай в парфюм. А потому что она мягко успокаивает, работает с настроением и делает вкус не плоским, а круглым. Запомните: полезное не обязано быть унылым. Как и возраст, между прочим.
На кухне было тепло. Подсветка под навесными шкафами делала матовую столешницу цвета молока почти янтарной. На подоконнике теснились горшки с розмарином, мелиссой, тимьяном и маленьким лавром, который зиму переносил с видом глубоко оскорблённого итальянского аристократа. В медных банках на открытых полках стояли специи. В стеклянных — травы, сушёные ягоды, корки цитрусовых, цветы липы. На фартуке из светло-серой плитки дрожали золотистые блики — чайник уже шумел, вода готовилась к кипению.
Катя любила этот час.
Когда за окном ещё темно, когда город только собирается в комок раздражения и выхлопных газов, когда можно постоять босиком на тёплом полу, вдохнуть пряный воздух кухни и притвориться, что жизнь не мчится на тебя, как санитарная каталка по линолеуму.
Она выглядела моложе своих лет — не юной, нет, и именно этим была хороша. У неё было лицо ухоженной, умной женщины, которая слишком много видела, чтобы кокетничать с реальностью. Светлые волосы до плеч, уложенные кое-как, потому что это было утро, а не приём у посла. Светлые, почти серо-голубые глаза. Чёткая линия рта. Тонкие пальцы врача — крепкие, сухие, с выпуклыми суставами и ухоженными ногтями без яркого лака. На шее тонкая цепочка. На запястье часы. И то особое спокойствие в движениях, которое появляется только у людей, привыкших держать себя в руках тогда, когда вокруг рушится всё.
— И ещё раз повторяю, — сказала она, заливая смесь почти кипящей водой в стеклянный чайник, — никакие травы не заменяют врача. Чай — это поддержка, а не волшебная палочка. Температура сорок, боль, кровь, нехватка воздуха — вы не ко мне в блог бежите, а к доктору. Ко мне — потом. Плакать, жаловаться и обсуждать, как жить дальше.
«Вы как всегда суровы, Екатерина Сергеевна»
— Я не сурова. Я реалистична. Это, к сожалению, часто воспринимается как личное оскорбление.
Она улыбнулась, и в улыбке мелькнуло живое, девчоночье озорство, неожиданное для женщины с таким ровным голосом. За это её и любили. За то, что у неё не было ни глянцевой лжи, ни дешёвой истерики. Она не обещала исцеления за три дня, не торговала паникой, не пугала «страшной химией» и не строила из себя восточную жрицу с кудрями до талии и голосом, как патока. Она была врачом. Бывшим врачом, как сама сухо говорила. Но слово «бывший» к людям её породы подходило плохо. Врачом можно было перестать работать. Перестать быть — нет.
На стене висели старые фотографии в тонких чёрных рамках. Родители. Университетский выпуск. Катя в белом халате, молодая, худенькая, с короткой стрижкой, смотрит в объектив так, будто спорит с ним. Катя и Илья — летом, на Волге, в светлом ветре, он смеётся, прищурившись, а она повернула к нему голову и уже улыбается в ответ, хотя ещё секунду назад, наверное, бурчала.
Илья.
Она не смотрела на эту фотографию подолгу. Просто знала, что она там.
Чай заварился быстро. Тёмно-золотой, прозрачный, с розовыми лепестками, размякшими в горячей воде, с терпким, обволакивающим запахом. Катя налила его в тонкий фарфоровый стакан с блюдцем, подняла к камере и сказала:
— За тех, кто пережил ноябрь. И за тех, кто его ещё только собирается пережить.
Потом эфир закончился, экран потемнел, и кухня сразу стала тише.
Тишина после прямого эфира всегда была особенной. Как будто из комнаты разом вышли двадцать человек, и в воздухе ещё держалось тепло их голосов. Катя сняла телефон со стойки, выключила свет над островком и некоторое время стояла, обхватив ладонями чашку. От горячего фарфора грелись пальцы. От чая — грудь.
Снаружи по стеклу поползли редкие капли. Дождь начинался лениво, будто ему самому было лень сегодня работать.
— Ну здравствуй, — пробормотала она то ли дождю, то ли своему дню.
Склочная — так её иногда называли те, кто не выдерживал её прямоты. Она знала об этом и не обижалась. Склочная, язвительная, неудобная. Особенно для тех, кто говорил глупости с выражением высшей мудрости. Но при этом Катя была безупречно воспитанной. Она не орала. Не устраивала сцен. Не бросала трубки. Не хлопала дверями. Она могла одним приподнятым уголком рта и двумя фразами довести человека до нервной икоты, не повысив голоса ни на полтона.
В юности мать говорила ей: — Катенька, ты страшная девочка. Ты улыбаешься, когда собираешься сказать что-нибудь убийственное.
Катя тогда фыркала: — Мама, я врач, а не киллер.
Мать отвечала: — Вот именно. Поэтому ты сначала изучишь симптомы.
Она была единственным ребёнком в семье. Росла в обычной московской семье, где любили книги, чистые скатерти по воскресеньям и порядок в голове. Отец преподавал историю медицины в вузе, мать работала библиотекарем. В их доме всегда пахло бумагой, кофе и сушёными яблоками. Катя читала запоем, училась упрямо и рано решила, что пойдёт в медицину. Не потому что мечтала «спасать мир» — от этих громких фраз её уже тогда подташнивало, — а потому что ей нравилась ясность профессии, в которой нужно думать, знать, быстро решать и держать лицо, когда другим страшно.
На последнем курсе она познакомилась с Ильёй.
Он был не врачом. Инженер, высокий, тёплый, смешливый, с сильными руками и привычкой слушать так внимательно, что ты сама начинала верить в собственные слова больше, чем минуту назад. Он пришёл забирать сестру из приёмного отделения после дурацкого вывиха, Катя тогда отработала почти сутки и держалась только на кофе и злости. Илья увидел её у автомата с напитками, протянул ей шоколадный батончик и сказал:
— Вы сейчас либо съедите это, либо укусите кого-нибудь из посетителей.
Она посмотрела на него мутным взглядом.
— И вы решили подкупить хищника?
— Я решил спасти мирного гражданина. Себя.
Она хмыкнула и взяла батончик.
Вечером он somehow нашёл её в соцсети, написал, что надеется, она никого не съела, а она ответила, что один санитар до сих пор не выходит на связь. Так всё и началось.
С Ильёй у неё всё было просто и крепко. Не сахарно, не театрально, без пошлой показухи. Они оба были взрослыми даже в молодости. Он любил, как она морщит нос, когда сердится. Она любила, как он всегда чувствует, когда ей нужно молчание, а когда — горячий чай и чужое плечо под щёку. Он не боялся её ума, не ревновал к работе, не требовал, чтобы она стала удобнее. А она не пыталась сделать из него романного героя. Он был живой. Настоящий. С привычкой разбрасывать носки, спорить о кино и покупать ей хурму, потому что «ты хмуришься, когда у тебя мало витаминов».
Они прожили вместе двадцать четыре года.
Почти всю их общую жизнь в их доме жила одна и та же боль — тихая, аккуратная, приличная, как хорошо воспитанная беда.
Они хотели детей.
Сначала всё выглядело временным недоразумением. Потом — затянувшейся задачей. Потом — медицинской историей с анализами, врачами, ожиданиями, графиками, операциями, надеждами, которые то поднимались, как дрожжевое тесто, то оседали в ледяную лужу.
Катя и сама была врачом, и это делало всё хуже.
Она слишком хорошо понимала цифры, прогнозы, вероятности, динамику. Слишком ясно видела границы медицины. Слишком отчётливо читала в чужих лицах ту осторожную жалость, которую люди почему-то всегда считают незаметной.
Они пробовали всё разумное. Ничего безумного, ничего шарлатанского — это было не про них. Консультации, лечение, клиники, паузы, снова попытки. Илья никогда не давил. Ни разу. Ни одного слова упрёка. Ни одного тяжёлого вздоха, от которого женщине хочется разбить о стену всё, что попадается под руку.
Он только иногда ночью, думая, что она спит, гладил ладонью её плечо и долго молчал.
Однажды, после очередного неудачного протокола, Катя сидела на полу в ванной, прижав к груди полотенце, и молча смотрела в стену. Илья тогда присел рядом, в своих домашних штанах, босой, растрёпанный, очень живой и очень любимый.
— Катя.
Она не ответила.
— Посмотри на меня.
— Не хочу.
— Ладно. Тогда слушай. Я женился на тебе не из-за гипотетического населения нашей квартиры.
Она нервно хмыкнула. Потом закрыла лицо ладонями и вдруг заплакала — беззвучно, страшно, как плачут только взрослые люди, которые давно умеют держаться и именно поэтому разваливаются на части ужасно.
Илья обнял её прямо так, на холодном кафеле.
— Мы есть друг у друга, — сказал он ей в волосы. — Это уже не мало.
Она тогда подумала, что мир устроен несправедливо и, что особенно обидно, безвкусно. Потому что такие мужчины должны получать всё. Даже если сами не просят.
Позже они научились жить с этой пустотой. Не смирились — нет, Катя презирала слово «смирилась», — но встроили её в повседневность так, чтобы можно было дышать. Они много ездили. Готовили дома. Ругались о политике. Ходили в театр. Он таскал её на рыбалку, она его — на выставки восточного искусства и лекции о старинной медицине. Они заводили племянников друзей как временных детей, покупали им безумные подарки, лечили разбитые коленки, учили есть палочками и делать чай с мятой.
Катя всегда тянулась к Востоку.
Не к открыткам с верблюдами и не к дешёвому блеску сувенирных лавок, а к ткани культуры — к привычке мыть руки перед едой и после улицы, к сложной кухне, где специя не кричит, а ведёт разговор, к лекарским трактатам, к старым записям, где корица была не десертом, а средством согреть тело, где розовая вода существовала не только для романтической чепухи, а для лечения и ухода, где женщины веками держали дом не силой голоса, а силой ритуала.
Она читала о врачах Востока, о трактатах Ибн Сины, о банях, благовониях, настоях, питании, о том, как тело и дом связаны. Ей нравилась эта мысль — что здоровье начинается не в таблетке, а в том, чем пахнет комната, чисты ли руки, тёплая ли пища, спокойно ли человеку за столом. Возможно, потому что сама она слишком много лет провела там, где здоровье начиналось с сирены, каталки и крика: «Сатурация падает!»
А потом Илья умер.
Смерть пришла не драматично. Не в бурю. Не под музыку. Просто в один обычный февральский день сердце человека, который почти никогда не жаловался, решило, что с него достаточно. Инфаркт. Быстро. Жестоко. Без шанса «успеть».
Катя потом долго вспоминала тот день кусками. Белый свет в окне. Разбитую чашку. Чужое лицо врача скорой, молодое и виноватое. Собственные пальцы, врезавшиеся в край стола так сильно, что на следующий день под ногтями оказалась кровь. Тишину квартиры после того, как все ушли.
Похороны она пережила как операцию без анестезии. На автопилоте. Чётко. Спокойно. С прямой спиной. С чёрным платком. С сухими глазами. А потом закрыла дверь квартиры, прислонилась к ней лбом и сползла на пол.
И жила дальше как человек, которого вынули из себя и оставили оболочку выполнять бытовые функции.
Год. Почти два.
Она ела, мыла посуду, ходила в душ, подписывала бумаги, отвечала на сообщения, даже иногда улыбалась. И всё это время в ней стояла пустота такой плотности, что казалось — ещё немного, и она начнёт звенеть, если по ней постучать ложкой.
Работу она оставила раньше, ещё когда выгорела до той самой холодной, медицинской белизны, за которой начинается опасная усталость. Официально — на пенсию. Неофициально — потому что поняла: ещё немного, и она станет ненавидеть не систему, а больных. А этого себе позволить не могла. Ушла достойно, тихо, без скандала. Консультировала, читала, вела заметки для себя. А после смерти Ильи почти исчезла для всех.
Спасла её, как ни странно, подруга.
Зинаида Павловна Морозова — Зина, хотя на слово «Зиночка» могла посмотреть так, что сахар в радиусе двух метров скисал. Бывшая коллега, гастроэнтеролог, женщина с роскошной осанкой, рыжеватыми волосами и неистребимой любовью к серьгам размером с люстры. Они дружили лет двадцать. Зина была из тех людей, которые не дают утонуть не потому, что говорят красивые слова, а потому что приходят к тебе домой с пакетом еды, открывают холодильник, ужасаются, выбрасывают засохший укроп, ставят чайник и говорят:
— Или ты сейчас встаёшь, или я начинаю тебя воспитывать. А я, заметь, на пенсии, у меня полно времени.
Однажды она заявилась к Кате с новым штативом, кольцевой лампой и пакетом фиников.
— Что это? — спросила Катя, глядя на всё это подозрительно.
— Реанимация.
— Поздновато.
— Для трупа ты слишком язвительная. Значит, шанс есть.
— Зина.
— Нет, ты меня послушай. Ты сидишь в четырёх стенах, разговариваешь с чайником и кактусом. Это, конечно, развивает коммуникацию, но не так, как хотелось бы. Ты знаешь о здоровье и питании больше, чем девяносто процентов интернета, и при этом у тебя хватает ума не нести ересь. Начнёшь вести блог.
Катя тогда посмотрела на неё долгим взглядом.
— В моём возрасте?
— В нашем возрасте, Катюша, пора уже делать всё, что хочется, а не всё, что «не смешно». Тем более ты у нас ещё и красивая. Бесишь.
— Спасибо, ты очень поддерживаешь.
— Пожалуйста. Теперь вставай. Я купила тебе нормальный свет. И финики. Будем делать вид, что у нас восточный завтрак, а не депрессия.
Так появился блог.
Сначала неуверенный. С короткими заметками. С рецептами тёплых супов, чаёв, бульонов, овсяных печений без фанатизма. С разговорами про режим, анализы, сон, железо, стресс, печень, кишечник, возраст, горе и то, что можно не быть идеальной. Потом аудитория выросла. Оказалось, людям не хватает именно этого — нормального взрослого голоса без истерики. Умного. Суховатого. Иногда язвительного. Тёплого не по форме, а по сути.
Катя начала снова покупать хорошие чашки. Снова интересоваться тканями. Снова открывать окна утром. Снова смеяться — редко, но по-настоящему. Зина торжественно объявила, что пациент подаёт признаки жизни, и за это надо выпить по чашке горячего шоколада.
Горячий шоколад был отдельной слабостью Кати. Не пакетный, не сладкая бурда, а густой, тёмный, с каплей корицы и щепоткой соли. Она варила его себе по вечерам, когда на душе было особенно сыро.
В тот день, с которого всё и началось, снег в Москве ещё не лёг, но воздух уже пах металлом зимы.
Катя и Зина летели в Стамбул.
Не отдыхать. Не за покупками. На большую международную выставку, посвящённую традиционной медицине, питанию, ароматическим растениям и кулинарному наследию Востока. Там были лекции, редкие книги, музейные копии трактатов, мастер-классы поваров, фармацевтов, специалистов по старым медицинским практикам. Зина ехала с видом победителя.
— Я тебе говорила, блог тебя до добра не доведёт, — заявила она в аэропорту, поправляя на плече огромную сумку. — Вот. Международный уровень.
— Международный уровень у тебя на серёжках. Ими можно ослепить делегацию.
— Это называется блеск интеллекта.
— Это называется опасное хранение цветмета.
Зина фыркнула.
Катя была в мягком бежевом пальто, тёмно-синих брюках и тонком кремовом свитере. На шее — шарф цвета тёплого молока. Волосы собраны в низкий узел. На лице почти никакой косметики. Она не любила нарочитость. Но выглядела так, что на неё оглядывались — не потому, что она старалась, а потому что в ней была спокойная, взрослая красота дорогой вещи, сделанной на совесть.
В самолёте Зина, конечно, трещала без остановки. Про программу выставки. Про то, что надо обязательно попасть на лекцию какого-то невероятного специалиста по историческим банным ритуалам. Про то, что она, между прочим, нашла Кате подарок, но решила отдать уже в полёте, чтобы эффект был сильнее.
— Если там живая коза, я выхожу, — сказала Катя, пристёгиваясь.
— Не ной. У тебя скучная фантазия.
Когда самолёт набрал высоту и за иллюминатором растеклось ровное молочное небо, Зина достала из сумки свёрток, обёрнутый плотной серо-зелёной бумагой.
— Держи.
— Что это?
— То, за что ты меня обожать будешь до конца жизни.
— Это угроза?
— Это обещание.
Катя аккуратно развернула бумагу.
Книга.
Старый переплёт, потемневшая кожа, тонкий растительный узор по краю, следы времени, золотисто-коричневый корешок с едва заметным тиснением. Не музейный оригинал, конечно, но вещь дорогая и явно старинная. Внутри — плотные страницы, местами пожелтевшие, с аккуратной вязью, иллюстрациями сосудов, трав, блюд, схемами смесей и пометками на полях.
Катя подняла глаза.
— Зина...
Та самодовольно поджала губы.
— На аукционе взяла. Частная коллекция. Сказали, поздняя османская копия более раннего сборника, рецепты, лечебные напитки, кухня, уход, специи, какие-то домашние записи. Там есть вклейки, комментарии, примечания. Я половину не поняла, но сразу подумала о тебе.
Катя провела пальцами по странице осторожно, почти нежно.
От бумаги шёл сухой, тёплый запах старой библиотеки, пыли, кожи, времени и чего-то пряного, будто книга очень долго жила рядом с корицей.
— Ты сумасшедшая, — тихо сказала она.
— Да. Но с безупречным вкусом.
— Это очень дорого.
— Не настолько, насколько ты сейчас собираешься со мной спорить. Всё, молчи. Это подарок.
Катя вздохнула. Потом, не выдержав, улыбнулась так светло, что Зина сразу смягчилась.
— Спасибо.
— Вот. Нормальное человеческое лицо. А то ходишь, как заведующая собственной совестью.
Катя открыла книгу наугад.
На полях шли заметки, сделанные разными руками. Где-то более строгий почерк, где-то торопливый. Попадались рецепты напитков для слабого желудка, пряных смесей для зимы, настоев для рожениц, успокаивающих отваров, сладостей с мёдом и орехами, способов сохранять чистоту воды, ароматизировать ткани, лечить кашель, укреплять силы после болезни. Между строк жила чья-то внимательная, бытовая мудрость. Не показная, не учёная напоказ — живая.
Катя читала, и в ней оживало то самое чувство, которого не было уже давно: чистое, почти детское любопытство.
Самолёт гудел ровно. Соседка впереди укрылась пледом. Стюардесса прошла по проходу с водой. Зина уже листала программу выставки и ворчала на мелкий шрифт.
Катя перевернула страницу и наткнулась на раздел с напитками для восстановления сил после родов. Текст был аккуратно выведен, рядом — список пряностей, масел, тёплых бульонов, настоя ромашки, фенхеля, аниса. Ниже рукой на полях было приписано: «Чистота рук и посуды спасает больше жизней, чем гордыня лекаря».
Она тихо выдохнула.
— Что там? — спросила Зина, не поднимая головы.
— Умный человек писал.
— Тогда это точно для тебя.
Катя провела пальцем по строчке. Почему-то вдруг защипало в глазах.
Она подумала о детях, которых не держала на руках. О пустой комнате, которую они когда-то хотели сделать детской. О крошечных носках, которые однажды купила тайком, а потом спрятала так далеко, что сама еле нашла. О том, как Илья однажды задержался возле витрины с деревянной лошадкой и сказал: — Смотри, какая хорошая. И сразу отвёл взгляд.
Она захлопнула книгу не резко, а бережно, будто боялась спугнуть что-то очень хрупкое.
— Катя? — Зина наконец подняла на неё глаза.
— Всё нормально, — сказала она. И, помолчав, добавила: — Просто... хорошая книга.
— Ты сейчас расплачешься?
— Ещё чего. Я в самолёте. Тут люди.
— Вот за это я тебя и люблю. За здравые приоритеты.
Катя тихо фыркнула.
Когда началось снижение, в салоне погасили часть света. За иллюминатором под тёмным небом светились россыпи огней — чужой город, влажный, огромный, старый. Стамбул ждал их за облаками, но Катя его уже почти не видела. Она снова открыла книгу, прочла ещё несколько страниц, положила ладонь на тёплый переплёт и сама не заметила, как закрыла глаза.
Последнее, что она почувствовала, был запах книги — кожа, бумага, корица, чуть-чуть розы.
А потом мир лопнул.
Не красиво. Не мягко. Не символично.
Просто тьма треснула пополам, и в неё ударили звуки.
Глухой женский стон. Чужие голоса. Металл. Ткань. Запах горячего масла, пота, крови, влажного полотна, дыма от светильников. Тяжесть собственного тела. Жар. Изнеможение. Что-то давило на грудь, что-то стягивало живот, между ног тянуло и болело так, что мозг сначала отказался принимать происходящее и просто выдал одно-единственное, совершенно недостойное бывшего врача, но очень человеческое:
Ой, мамочки.
Катя дёрнулась.
Открыла глаза.
Над ней был не потолок салона. Над ней был резной деревянный балдахин, полупрозрачная ткань, золотистый свет лампы и тени, дрожащие по расписному потолку. Воздух был тяжёлым, густым от благовоний и крови. На ней не было ни свитера, ни брюк. Руки — тоньше, моложе. На запястье браслет. На пальцах — длинные, изящные ногти без её привычной формы. Волосы тяжёлой волной лежали по плечам и подушке.
Катя медленно моргнула.
Потом ещё раз.
Потом повернула голову и увидела женщину в тёмном платье и белом покрывале, которая что-то говорила на незнакомом, но странно узнаваемом языке. Где-то справа плакал ребёнок. Нет, двое. Два разных, пронзительных, крошечных крика.
Катя уставилась в потолок.
— Нет, — хрипло сказала она по-русски. — Нет. Нет-нет-нет. Так не бывает.
Женщина наклонилась ближе, заговорила взволнованно. Катя в ответ уставилась на неё с тем выражением, с каким человек смотрит на холодильник, внезапно начавший читать Коран.
— Я сплю, — сообщила она потолку. — Я сплю в самолёте. Зина меня сейчас разбудит, скажет, что я храпела, и будет права.
Боль внизу живота судорожно напомнила о себе.
Катя резко втянула воздух.
— Либо я умерла, — пробормотала она, — либо у мироздания отвратительное чувство юмора.
Дверь или створка — она не сразу поняла — отворилась, и в комнату вошли ещё две женщины. Одна из них несла свёрток. Вторая — ещё один.
Детские крики стали ближе.
Катя сначала не поняла. Просто смотрела, не мигая, как на неё надвигаются два туго запелёнутых комочка с крошечными сморщенными лицами, с тёмными влажными ресницами, с судорожно ищущими ртами.
Ей что-то сказали. Настойчиво. Бережно. Почти торжественно.
Она не разобрала слов.
Но смысл поняла раньше разума.
Дети.
Её руки подняли сами. Не эти — новые, тонкие, с золотом на запястьях. Её. Настоящие. Те, которые никогда никого не держали вот так.
Ей вложили одну девочку в левую руку. Вторую — в правую.
Мир остановился.
Обе были маленькие, горячие, невозможные. У одной ротик дрожал обиженной галочкой. У другой на лбу лип прядкой золотисто-каштановый пушок. Они пахли молоком, кровью, маслом, чем-то травяным и этим непередаваемым запахом новорождённого ребёнка, от которого у женщины, давно похоронившей в себе надежду, может просто разорваться сердце.
Катя посмотрела на первую.
Потом на вторую.
Потом снова на первую.
Губы у неё задрожали. Глаза расширились. На лице, должно быть, было написано всё сразу — шок, ужас, неверие, восторг, животная жадность, боль, благоговение. Она вдруг издала совершенно неприличный, всхлипывающий звук и прижала обоих младенцев к себе так осторожно, будто ей доверили не детей, а два пламени.
— Мои?.. — прошептала она.
Женщины закивали, улыбаясь устало и почтительно.
Катя закрыла глаза.
Под веками было темно и горячо. По щекам покатились слёзы — крупные, тяжёлые, неостановимые.
— Ну вот, — выдохнула она сквозь плач и смех сразу. — Ну вот и всё. Теперь я с вами. Теперь попробуйте только кто-нибудь...
Она не договорила. Голос сорвался.
Одна из девочек возмущённо пискнула. Вторая, наоборот, затихла, уткнувшись носом ей в грудь.
И в этот момент — среди чужого языка, чужой комнаты, чужого тела, крови, боли, страха и невозможности происходящего — Екатерина Воронцова вдруг поняла одну простую, страшную и счастливую вещь.
Она больше не одна.
И, возможно, впервые в жизни — не лишняя.



Отредактировано: 27.03.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять