Лето в Заречье всегда пахло тремя вещами: укропом с огородов, мазутом от моторок и ещё чем-то сладковато-гнилым из воды, когда река мелела к августу. В тот год она обмелела рано — уже в середине июня можно было перейти Ветлугу вброд, не замочив трусы, если идти от песчаной косы до острова, где паслись коровы.
Катя Костина сидела на крыльце с телефоном в руке, но не смотрела в экран. Она смотрела туда, где за баней исчезала пыльная дорога, ведущая к дому Данилы Березина. Семнадцать лет — это возраст, когда любовь похожа на зубную боль: она не отпускает, пульсирует, заставляет скрипеть зубами, и ты готов вырвать её к чёрту, но не можешь, потому что это же часть тебя, чёрт возьми.
— Кать, иди солить помидоры, мать зовёт, — крикнул из сеней младший брат Пашка, вытирая нос рукавом.
— Сейчас.
Не пошевелилась.
Данила приехал из города год назад, после девятого класса. Родители решили перебраться в деревню. Странно, обычно из деревни стремились в город. В Заречье об этом шептались первое время, но потом привыкли. Данила был красив. Не просто «симпатичный мальчик» — а какой-то неправильной, болезненной красотой: тёмные волосы, вечно падающие на лоб, глаза цвета прошлогоднего льда, скулы, которые резали воздух, когда он улыбался. А улыбался он часто. И каждая девушка в деревне от пятнадцати до двадцати пяти думала: это мне, это он мне улыбнулся.
Он и правда улыбался всем. И всем говорил что-то такое, от чего сердце замирало. Ленке Сорокиной сказал: «У тебя косы как спелая пшеница». Та потом три дня не мыла голову. Настьке Пчелинцевой: «Боишься грозы? Я бы тебя не отдал даже грозе». Настька почти плакала от умиления. А Кате он сказал просто: «Ты не такая, как все». И она растаяла.
Три месяца длилось это счастье. Три месяца они переписывались в соцсетях, встречались у колодца, он провожал её до калитки и один раз поцеловал — так осторожно, что Кате показалось: она вдохнула лепесток вишни. Она была младше его на два года, худая, длинноносая, с мелкими веснушками, которые ненавидела, и волосами цвета мокрой соломы. Она считала себя некрасивой. Он говорил: «Ты просто себя не видишь».
Но где-то внутри, на самом дне, там, где интуиция живёт раньше, чем мы учимся говорить, Катя знала: что-то не так.
Вечером на реке собрались почти все. Костёр горел ярко, отгоняя комаров и подвешивая к лицам пляшущие тени. Пиво пили из горла, на телефонах включали музыку, девчонки визжали, когда парни хватали их за талии и тащили купаться в речку, в темноту.
Катя сидела на коряге, поджав ноги, и смотрела, как Данила ходит по кругу. Он всегда был в центре. Сегодня на нём была чёрная футболка, которая прилипала к спине, и старые выцветшие джинсы — он носил их с такой небрежностью, будто они стоили тысячу долларов. Он подходил к каждой девушке, говорил что-то на ухо, та смеялась или краснела, а он переходил к следующей.
— Красавчик, блин, — протянула сидевшая рядом Ленка Сорокина. — Вот почему таким всё можно? Я слышала, он с Риткой Кругловой целовался в субботу. А Ритка замужняя, между прочим.
— Ей двадцать лет, какой замужняя, — лениво ответила Катя, хотя внутри дёрнулось.
— А какая разница? Свадьбу гуляли. Она от Данилы без ума. Да все без ума.
— Я не без ума, — соврала Катя.
Ленка хмыкнула и отхлебнула пива прямо из банки. Ленка была красивой — той самой простой, здоровой красотой, которая нравится всем: круглое лицо, пухлые губы, грудь, которая уже в четырнадцать лет требовала бюстгальтера размера «мама не горюй». За ней Данила тоже ухаживал. И Катя ревновала так, что тошнило по ночам.
— Кать, — раздалось над ухом.
Она вздрогнула. Данила стоял прямо за спиной — так близко, что она чувствовала запах дешёвого парфюма и почему-то укропа. Он улыбался сверху вниз, и в этой улыбке было что-то твёрдое, нетерпеливое.
— Пойдём, пройдёмся.
— Я тут сижу, — сказала она, глядя в костёр.
— Ну и что? Я тебя зову.
Ленка подтолкнула локтем: «Иди-иди». Катя нехотя поднялась, отряхнула шорты. Песок прилип к влажной коже.
Они отошли от костра шагов на тридцать, к старой лодке, перевёрнутой вверх дном. Тут было темно, только месяц отражался в воде узкой дрожащей дорожкой. Данила взял её за руку — рука была горячей и сухой.
— Чего ты дуешься? — спросил он, не отпуская.
— Ничего я не дуюсь.
— Дуешься. Я видел, как ты смотрела. Я ко всем подходил, и к тебе вот подошёл. Оцени.
— А я должна оценивать? — Катя попыталась освободить руку, но он держал крепко.
— Кать, ты чего, правда? Между нами же что-то было. Ты меня гонишь, а я не понимаю за что.
— Я не гоню. Я просто… — она запнулась. — Ты с Риткой целовался. С Ленкой тоже. Ты со всеми целуешься.
Данила отпустил руку и вдруг рассмеялся — громко, искренне, как будто она рассказала смешной анекдот.
— О господи, — выдохнул он. — Кать, ты ревнуешь? Это же просто так. Просто по приколу. Они сами лезут. А ты — ты другая. Я же тебе говорил.
— И какая я?
— Ты — тихая. В тебе есть загадка. — Он шагнул ближе. — Когда я с тобой, я… не знаю. Спокойнее что ли.
Катя вдохнула запах укропа (откуда? мылся зеленым мылом? суп варил?) и почувствовала, что ноги становятся ватными. Она слышала, как бьётся сердце. Наверное, он тоже слышал.
— Данила, — начала она.
Он наклонился и попытался поцеловать. Катя отстранилась — резко, почти грубо. Уперлась ладонями в его грудь.
— Нет.
— Что — нет? — голос стал ниже, твёрже.
— Не надо так. Я не готова.
Он отступил на шаг. В темноте было видно, как изменилось его лицо — исчезла улыбка, челюсть напряглась, глаза сузились. Кате стало страшно. Не так, как страшно от грозы или от злой собаки. А так, как страшно от человека, которого ты не узнаёшь.
— Ты меня дразнишь? — спросил он тихо.
— Нет, я…
— Ты думаешь, я буду за тобой бегать? Все вокруг прыгают, а ты — недотрога? — Он усмехнулся и сплюнул в песок. — Дура. Из себя строишь невесть что, а на самом деле такая же, как все.
Отредактировано: 07.06.2026