Я всегда считала, что самое страшное — это крик. Истерика матери, когда она узнала диагноз. Хрип отца, когда ему сообщили, что лечения больше не существует. Грохот крышки гроба, закрывающей лицо человека, который был твоей вселенной.
Нет. Крик — это жизнь. Крик — это надежда, что тебя услышат.
Самое страшное — это тишина.
Такая, как сейчас.
Такая, от которой закладывает уши и начинает звенеть в голове мерзким, навязчивым звуком, будто кто-то включил камертон, настраивая инструмент перед тем, как сыграть похоронный марш.
Я сижу в кресле.
Огромном. Черном. Кожаном.
Оно слишком большое для меня. Мои ноги не достают до пола, хотя я не маленькая — метр семьдесят два. Просто кресло создано для великанов. Для тех, кто привык восседать на троне и смотреть на всех сверху вниз. Мои ладони замерли на подлокотниках, пальцы вцепились в край так сильно, что побелели суставы. Я смотрю на них и почему-то думаю, что они похожи на скелет. Кожа да кости. Ни крови, ни жизни.
Часы на стене тикают.
Я слышу каждое тик-так. Это пытка. Каждый удар маятника — секунда, которая отдаляется меня от того человека, которой я была еще вчера. Или позавчера? Я уже потеряла счет времени. Похороны были… когда? Я не помню. Кажется, прошла вечность. Или всего два дня.
Отец.
Мысль о нем обжигает горло, но слез нет. Я выплакала их все. Три дня подряд. А потом организм сказал «стоп». Закрыл кран. Оставил меня сухой, выжженной пустыней, где ничего не растет, не цветет, не живет.
Папа.
Я смотрю на свои руки и вижу его пальцы. Такие же длинные, тонкие, с чуть выпирающими костяшками. Он любил говорить, что у нас «аристократические руки», хотя никакой аристократии в нашей семье не было и в помине. Он был врачом. Хирургом. Эти руки держали скальпель, спасали жизни, а потом… потом они начали трястись. Сначала чуть-чуть. Потом сильнее. А потом уже было не важно, трясутся они или нет, потому что держать скальпель стало нечем — рак съел мышцы, нервы, все.
Я закрываю глаза.
В темноте перед глазами всплывает его лицо. Последние месяцы он выглядел как тень себя прежнего. Но глаза… глаза оставались теми же. Светлыми, добрыми, чуть насмешливыми. Он всегда умел шутить даже в самые страшные моменты. Даже когда боль становилась невыносимой и морфий переставал помогать, он находил в себе силы криво улыбнуться и сказать: «Аська, ну что ты расклеилась? Я еще сто лет проживу. Только дай мне этот дурацкий пульт, я “Сватов” посмотрю».
Он не досмотрел «Сватов».
Он не досмотрел, как я защитила диплом.
Он не увидит мои картины, если у меня когда-нибудь будет выставка.
Он не проведет меня под венец.
В горле встает ком. Я давлю его. Сглатываю. Открываю глаза и возвращаюсь в реальность.
Кабинет.
Я рассматриваю его, потому что смотреть больше не на что. Или потому что боюсь смотреть на мужчину, который сидит напротив. Пока что я вижу только его руки. Они лежат на столе — спокойно, расслабленно, уверенно. Широкие ладони, длинные пальцы, чистые ногти. Никаких перстней, кроме тонкого ободка на мизинце — серебро или платина, я не разбираю. Это руки человека, который привык держать оружие. Или деньги. Или судьбы.
Мебель в кабинете дорогая, но без пафоса. Темное дерево, кожа, минимум декора. Никаких золотых львов или мраморных статуй. Строго. Мужски. Со вкусом того, кому не нужно ничего доказывать.
На стене — несколько картин. Я невольно вглядываюсь, и профессиональная привычка берет верх над страхом. Масло. Хорошее. Две марины, один городской пейзаж. Не Айвазовский, но уровень достойный. Интересно, он сам выбирал или доверился декоратору? Вряд ли у такого человека есть время на художественные галлереи.
Часы продолжают тикать.
Я перевожу взгляд на окно. За тяжелыми шторами угадывается день — серый, питерский, с низким небом и мелким дождем, который барабанит по стеклу. Окна огромные, от пола до потолка. В другом месте и при других обстоятельствах отсюда, наверное, открывался бы красивый вид. Но сейчас мне кажется, что эти окна — глаза гигантского зверя, которые смотрят прямо на меня.
Дверь.
Я смотрю на дверь, в которую вошла пятнадцать минут назад. Она массивная, дубовая, с бронзовой ручкой. За ней коридор, потом лестница, потом вестибюль, потом улица. Свобода.
Мысль о побеге возникает сама собой, но я тут же ее гашу. Куда? И зачем? Люди, которые привели меня сюда, найдут. Они всегда находят. Это их работа. Их жизнь.
Я вспоминаю вчерашний вечер, и по спине пробегает холод.
***
Похороны были в понедельник. Дождь лил как из ведра, словно сама природа решила оплакать человека, которого у меня больше нет. Я стояла у свежей могилы в черном платье, которое купила за месяц до этого, когда врачи сказали, что времени осталось — «месяц, может быть, два». Платье висело в шкафу, и каждый раз, когда я открывала дверцу, чтобы взять джинсы или свитер, оно смотрело на меня черным безмолвным упреком.
На похоронах было мало людей. У отца не осталось близких друзей — болезнь отсекла всех, кто не хотел видеть его угасание. Пришли коллеги из больницы, две медсестры из хосписа, соседка снизу, тетя Галя, которая приносила нам супы, когда отец уже не мог есть твердую пищу. И несколько мужчин в черных костюмах, которых я не знала.
Я тогда не придала этому значения. Думала, может, старые знакомые. Отец был хирургом, спасал многих — кто-то пришел отдать дань уважения.
Только сейчас, задним числом, я понимаю, что они пришли не прощаться.
Они пришли оценивать активы.
После похорон я вернулась в пустую квартиру. Двухкомнатная хрущевка на окраине, где мы жили с отцом двадцать три года. Мама умерла, когда мне было пять, так что я почти не помню ее. Только запах — ваниль и почему-то бензин. И голос, который напевал что-то по вечерам.
Ходила по комнатам, трогала вещи, вдыхала запах отца — табак, антисептик, что-то еще неуловимое, что я называла «пахнет домом». Я открыла холодильник и увидела йогурт, который он попросил купить за два дня до смерти. «Аська, принеси этот, с черникой, он вроде нормальный на вкус». Он так и не попробовал йогурт.
#52792 в Любовные романы
#944 в Криминальный любовный роман
#17255 в Современный любовный роман
фиктивный брак, бандит и пленница, от ненависти до любви
18+
Отредактировано: 26.04.2026