Тетка Василиса сдержала слово. Моим миром на следующую неделю снова стали хата, двор и огород. Эта была добровольно-принудительная изоляция, и я использовала ее по максимуму. Я училась. С каким-то отчаянным, яростным упорством я впитывала навыки, необходимые для выживания в этом мире.
Я научилась доить Машку так, что та лишь благосклонно похрюкивала, а не отбивалась копытом. Я освоила журавль колодца, и мои руки, покрытые свежими мозолями, уже не так отчаянно дрожали под тяжестью ведер. Я даже, под чутким руководством тетки, испекла свой первый хлеб — тяжелая, плотная буханка, немного подгоревшая снизу, но тетка, отломив краюху, хмыкнула: «Сойдет. Не умрешь с голоду».
Это была высшая похвала.
Но настоящей моей победой стала печь. Я упросила тетку дать мне еще один шанс. На этот раз я не торопилась. Я аккуратно сложила лучину «избушкой», бережно подожгла ее щепочкой-запаском и, затаив дыхание, подкладывала все более толстые поленья, пока в печи не запылал ровный, уверенный огонь. Тетка молча наблюдала за этим процессом, а потом, не сказав ни слова, повернулась и пошла варить щи. Но в ее молчании я почувствовала некое подобие уважения.
Однако сидеть в четырех стенах было невыносимо. Меня душила жажда увидеть больше, понять структуру этого общества, найти в нем слабые места. И мой шанс представился, когда тетка, собравшись к соседке за закваской, сказала:
— Воды к вечеру наноси. Смотри, не задерживайся. И чтобы никаких тебе встреч! Прямо к колодцу и обратно.
Колодец на нашем конце станицы был общим, местом сбора и обмена новостями. Я вышла со своими ведрами, чувствуя себя узником, получившим кратковременную увольнительную. Воздух был жарким, пыльным, пахло полынью и нагретой землей.
У колодца уже стояли три женщины. Разговор их мгновенно смолк, когда я появилась. Все взгляды устремились на меня. Я узнала одну из них — ту самую спутницу язвительной Устиньи.
— О, смотрите, гордая племянушка сама воду носить соизволила, — негромко, но явно для всех произнесла она.
Я проигнорировала ее, поставила ведра и начала с трудом вращать тяжелый ворот. Мускулы на плечах и спине напряглись, но уже не горели бессильным огнем, как в первый раз.
— Слышала, Устинья-то на нее жаловалась, — подключилась вторая, пожилая, с лицом, как печеное яблоко. — Говорит, взглянула на меня, как барыня какая на крепостную. И поклониться не соизволила.
— От памяти, говорят, отшибло, — вздохнула третья, помягче. — Может, и не ведает, что творит.
— Ведает, не ведает, а у нас порядки свои, — отрезала «печеное яблоко». — У нас баба должна смирной быть. А эта… Гляди, как жердь прямая, глаза в пол не опущает.
Я отцепила полное ведро, поставила его и начала поднимать второе. Кровь стучала в висках. Каждая клеточка требовала ответить, огрызнуться, поставить этих сплетниц на место. Но я сжала зубы. Скандал сейчас был мне не на руку. Я была здесь новичком, чужаком. А они — сплоченным коллективом.
В этот момент со стороны конного ряда послышался топот копыт. По улице, не спеша, двигалась группа всадников. Впереди всех ехал он. Николай. В простой холщовой рубахе, расстегнутой на груди, в шароварах и сапогах, он казался еще более… земным и опасным, чем в парадном бешмете на базаре. Его взгляд скользнул по женщинам у колодца, и на мгновение задержался на мне. На моих ведрах, на моих руках, впившихся в веревку.
Женщины тут же замолчали, их позы изменились, стали подобострастными, мягкими. Они заулыбались, закивали.
— Здравствуй, батюшка Николай Егорыч! — почти в унисон пропели они.
Он кивнул им с легкой, небрежной ухмылкой, тем самым, что резал мне душу. Его спутники, двое молодых казаков, что-то оживленно обсуждали, хвастая удалью.
И тут один из них, румяный и плечистый, громко сказал:
—Да что там говорить, Николай! Любая девка в станице за тебя замуж мечтает! Выбирай — любая твоя!
Николай усмехнулся, лениво поводя поводьями.
—Надоели они мне, твои девки, Гришка. Все как одна — улыбочки сахарные, глазки в пол. Словно не живые, а фарфоровые.
— А тебе каких надо? — засмеялся второй. — Чтоб с характером?
— Характер — это хорошо, — Николай замедлил коня как раз напротив колодца. Его взгляд снова упал на меня. Он видел, что я все слышала. И он видел мое напряжение, мои сжатые кулаки. — Но всему есть мера. Баба должна знать свое место. А то, гляди, как нынче некоторые, городские манеры переняли, забыв про уважение к старшим.
Он говорил это не мне прямо. Он бросал слова в воздух, но каждое из них было отточенной стрелой, летящей в мою сторону. Женщины у колодца захихикали, бросая на меня торжествующие взгляды. Мол, вот, сам атаманыч ее приструнил!
Внутри у меня все закипело. Он, сидя на своем коне, с высоты своего положения и пола, читал мне нотации. Уверенный в своей непогрешимости. Этот барский, снисходительный тон… он был невыносим.
Я резко, с силой, которой сама от себя не ожидала, дернула веревку. Ведро, полное до краев, с грохотом и плеском влетело вверх. Я отцепила его, поставила на землю. Потом взяла второе. И только тогда подняла на него глаза. Прямо. В упор.
— А мужчина, — сказала я тихо, но так, чтобы было слышно в наступившей тишине, — должен заслужить уважение. А не требовать его, сидя на коне.
Воздух снова, как и на базаре, застыл. Лицо «печеного яблока» вытянулось от ужаса. Спутница Устиньи ахнула, прикрыв рот рукой. Даже его друзья-казаки замолчали, уставившись на меня с откровенным изумлением.
Николай перестал улыбаться. Его темные глаза сузились, изучая меня с новым, острым интересом. Не насмешливым, а… охотничьим. Он медленно слез с коня, бросил поводья одному из товарищей и сделал несколько шагов ко мне. Он был высоким, мне приходилось закидывать голову, чтобы встретить его взгляд.
— Так-так, — протянул он тихо. Его голос был низким, без тени прежней лени. — Значит, ты не только гордая, но и умная. Или очень глупая. Говорить такое атаману сыну.
— Я говорю то, что думаю, — ответила я, чувствуя, как дрожь подкашивает ноги, но не от страха, а от адреналина. — Вне зависимости от того, чей он сын.
Отредактировано: 11.10.2025