Попаданка. Пансион Святой Агаты.

Глава 8.

Пансион Святой Агаты.

Голоса воспитанниц и служащих

Марта, 14 лет (воспитанница)

Когда она приехала в первый раз, мы подумали: ещё одна. Ещё один взрослый, который посмотрит на нас так, будто мы виноваты уже тем, что дышим. У нас так всегда было — кто бы ни приходил, смотрел либо с жалостью, либо с брезгливостью. Жалость хуже. От жалости хочется исчезнуть.

Я сидела тогда у окна в учебной и делала вид, что читаю. На самом деле я считала, сколько страниц осталось до конца книги, потому что книги — единственное место, где можно уйти, не выходя из комнаты.

О ней говорили по-разному.

Сначала — шёпотом: директорша очнулась, новая госпожа, она теперь хозяйка. Мы не понимали, что значит хозяйка. У нас всегда были какие-то люди сверху: совет, попечители, кто-то ещё. Они приходили редко. Они говорили красив, и уходили. А мы оставались.

Но потом она начала делать странные вещи.

Она села с нами за стол. Не в отдельном кресле, не в углу, а как будто… как будто ей не противно. Я не сразу поверила. Я думала: это для вида. Для отчёта. Для кого-нибудь из тех, кто любит слушать благочестивые истории.

А потом пришли продукты. И суп стал пахнуть не только водой. И хлеба стало чуть больше. И масло — я не помню, когда последний раз было масло так, чтобы ложка оставляла след.

Мы привыкли жить так, что любой хороший день — это ошибка. Поэтому никто не радовался вслух. Но я видела по лицам: девочки стали меньше прятать еду в рукава. Раньше некоторые прятали. Не потому что жадные, а потому что страшно: вдруг завтра не будет.

Страшно, что тебя снова обманут.

И всё равно… когда она уволила учительницу, я поняла: это не для вида.

Я услышала слова той учительницы ещё из коридора. Мы все слышали. Мы слышали их каждый день, просто не всегда так громко. Она любила говорить, что мы не настоящие барышни, что у нас нет будущего, что мы будем рады любому мужчине, который возьмёт. Она говорила это так, будто делает нам одолжение — учит жизни.

Я тогда сидела и смотрела на чернильное пятно на столе, чтобы не заплакать. Потому что если заплачешь — она скажет, что ты слабая. А если не заплачешь — что ты бесчувственная. Правильного ответа не было.

И вдруг дверь открылась, и директорша… Кэролайн… вошла.

Она не кричала. Не ругалась. Просто сказала, что слышала достаточно. И что учительница не достойна заниматься с детьми.

С детьми.

Нас давно никто не называл детьми. Нас называли воспитанницы, бедняжки, приживальщицы, обуза. А она сказала: дети.

Учительница вышла, хлопнув дверью. И в тот момент я почувствовала, как будто воздух в комнате стал легче. Не тёплым — нет, — но легче.

После этого мы стали говорить о Кэролайн иначе. Не громко. Мы вообще не умеем громко. Но иначе.

— Она не боится, — сказала Сесиль вечером, когда мы лежали в спальне и делали вид, что спим.

— Боится, — ответила я. Только не показывает.

Сесиль повернулась ко мне в темноте.

— Если она уйдёт, будет хуже, — сказала она.

Вот это мы все понимали. И поэтому никто не хотел привязываться. Но привязанность всё равно началась — как простуда: незаметно.

Элин, 16 лет (воспитанница)

Я всегда думала, что пансион — это место, где тебя держат до тех пор, пока не найдут, куда девать. Как коробку с вещами на чердаке: вроде бы выбросить нельзя, но и в доме не хочется.

Раньше у нас была директорша… то есть Кэролайн тоже была, но другая. Я не знаю, как объяснить. Она была тихая. Очень тихая. Она старалась. Я видела. Но она была как человек, который тонет и пытается удержать нас на поверхности, не умея плавать.

Она всё время писала письма. Просила, уговаривала, иногда плакала ночью, когда оставалась в пансионе — я слышала, потому что у меня сон лёгкий. Она думала, что никто не слышит.

Совет попечителей приезжал редко. Они ходили по коридорам, морщились от запаха сырости, спрашивали: Всё ли в порядке? — и не ждали ответа. Потом уезжали. После их визитов нам становилось хуже: потому что персонал нервничал, экономили ещё больше, а директорша становилась ещё тише.

Еда была… как сказать, чтобы не звучало как жалоба? Еда была способом не умереть. Каша. Суп из костей, если повезёт. Иногда хлеб был такой чёрствый, что его резали ножом как дерево. Мы не жаловались. Жалобы здесь ничего не меняют.

Одежда была чужая. Чужая во всех смыслах: перешитая, переделанная, иногда с чужими инициалами на подкладке. У меня было платье с буквами M.Р. — я не знаю, кто была эта девочка. Может, она давно выросла. Может, умерла. В пансионе вещи живут дольше людей.

Когда появилась новая Кэролайн, я заметила это сразу. Не по лицу — лицо было то же, насколько я помню. По глазам. У прежней Кэролайн взгляд был как у человека, который просит прощения за своё существование. У этой — как у человека, который решил.

Она смотрит прямо. И от этого страшно. Потому что если взрослый смотрит прямо, он или ударит, или защитит. Мы привыкли к первому.

И всё же она защищает.

После истории с учительницей мы стали шептаться по ночам: А вдруг она правда нас не продаст? Потому что это было самое страшное — не голод, не холод, а распределение. Иногда девочек забирали в дом — и все делали вид, что это удача. Но мы знали: не всегда это удача. Иногда это конец.

Я не знаю, что будет дальше. Но я впервые за много лет думаю не только о том, как пережить зиму, а о том, что может быть весна.

Сесиль, 15 лет (воспитанница)

Я не верю взрослым. Я научилась этому быстро.

Когда мама снова вышла замуж, мне сказали, что пансион — это возможность. Что меня обучат. Что я буду благодарна. Я была благодарна первые две недели. Потом поняла, что меня просто убрали из дома, как лишний стул.

Здесь мы живём по правилам, которые никто не пишет на бумаге, но все знают.

Не выделяйся.

Не жалуйся.



Отредактировано: 03.02.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять