Посмотрим

Пролог. Хрустальная лампада

Декабрь 1822 года. Санкт-Петербург, Васильевский остров, 5-я линия. Дом Оболенских.

В Петербурге декабрь - не месяц, а испытание.

Ветер с Невы гнал поземку по набережным, забивал снегом уличные фонари, заставлял извозчиков кутаться в тулупы до самых бровей. Васильевский остров стоял в снегу по самые крыши низких домов. Фонари здесь горели редко - только по большим праздникам или особым распоряжениям императорского двора, а в обычные дни остров погружался в темноту задолго до восьми вечера. И лишь редкие окна светились тусклым желтым огнем - кто сальными свечами, кто восковыми, если позволяло состояние.

В окнах дома Оболенских свечи горели всю ночь.

Уже третий день.

На лестнице пахло ладаном.

Старая кухарка Агафья вносила и выносила тазы с горячей водой, меняла простыни, шептала молитвы. В доме не было никого, кто помнил бы, как рожают. Только Агафья, бывшая дворовая, принимавшая телят в барской усадьбе, и приглашенная повитуха - дородная купчиха с Васильевского, принимавшая, наверное, всех младенцев в этой части города.

Акушерское дело в ту пору было преимущественно женским занятием; мужчины-врачи при родах почти не присутствовали, разве что в самых критических случаях, да и то не всегда. Врач к Елизавете Дмитриевне приходил дважды - пожилой немец в очках, профессор Медико-хирургической академии. Осмотрел, покачал головой, прописал кровопускание и капли из лавровишневой воды.

- Сердце слабое, - сказал он Михаилу, выйдя в коридор и тщательно притворив за собой дверь. - От рождения, вероятно. Я бы не советовал... - он запнулся, подбирая слова, чтобы не звучало слишком жестко. - Следующих родов лучше избегать.

Он не знал, что следующих не будет. Что Елизавета Дмитриевна уже выбрала.

Князь Михаил Андреевич Оболенский, штабс-капитан лейб-гвардии, сидел у постели жены третьи сутки и почти не спал. Мундир - темно-зеленый с красными отворотами, приличествующий гвардейскому штаб-офицеру, - был измят и забрызган какой-то настойкой; он не переодевался, не брился, не выходил. Только держал ее руку - маленькую, холодную, почти прозрачную - и смотрел, как она дышит.

Она была похожа на фарфоровую куклу - «фарфоровая куколка», так он называл ее когда-то, в первые недели их знакомства, когда она смеялась и говорила, что он льстит. Тонкие черты, прозрачная кожа, светлые волосы разметались по подушке. Глаза - голубые, огромные, - были закрыты.

«Фарфоровая куколка».

Теперь он боялся к ней прикоснуться. Боялся, что рассыплется.

Ребенок родился на вторые сутки.

Маленький. Кричащий. С темными волосиками - в отца.

Повитуха обмыла младенца, завернула в чистую пеленку, вложила в руку матери. Елизавета Дмитриевна открыла глаза - мутные, нездешние - и посмотрела на дочь.

- Варенька, - прошептала она. - Как мы тебя ждали...

Кровь шла уже вторые сутки. Повитуха бормотала, что это бывает, что ничего страшного, что у молодых барынь часто так, что надо отвары пить и лежать. Но Михаил видел - она бледнела с каждым часом. Лицо становилось все прозрачнее, все дальше, как будто она отодвигалась от него куда-то, где его нет.

В те дни дома попроще освещались сальными свечами - дешево, но копотно; в гостиной и спальне у Оболенских горели восковые, их жгли только по праздникам или в особых случаях. И сейчас, у постели умирающей, воск источал медовый запах, смешиваясь с ладаном и запахом крови.

Ладан жгли не зря. Символ благодарения Богу, чистой молитвы, света в темное время. Агафья зажигала кадильницу по утрам и вечерам, и сизый дымок поднимался к потолку, к иконам в углу, к старому темному лику Богородицы, который достался Михаилу от матери.

- Варенька, - повторила Елизавета Дмитриевна. - Варенька.

На третий день она очнулась и попросила свежий воздух.

- Нельзя, - сказала повитуха. - Застудитесь.

- Откройте, - сказала она так, что повитуха отошла и замолчала.

Михаил поднялся, подошел к окну. Стекло было в морозных узорах. Он попытался отодвинуть тяжелую раму, но она поддалась не сразу - дерево разбухло от влаги, замерзло, не хотело выпускать тепло.

Холод ворвался в комнату облаком пара.

Елизавета Дмитриевна вдохнула - глубоко, как будто в последний раз, - и закрыла глаза.

- Лиза, - позвал он. - Лиза.

Она не ответила. Но рука ее, все еще лежавшая в его руке, слабо сжала пальцы.

Она была жива.

Еще.

Днем пришел священник - отец Алексей, настоятель церкви Андрея Первозванного, что неподалеку. Старый, седой, с темными, провалившимися глазами. Михаил не любил его - слишком пристально смотрел, слишком много знал о долгах Оболенских, о заложенных имениях, о том, что князь Михаил Андреевич - Рюрикович без гроша за душой.

Священник исповедал ее. Причастил.

- Господь милостив, - сказал он, когда все кончилось. - Молитесь.

Михаил не молился. Он стоял на коленях у кровати и держал ее руку.

Он не спал третьи сутки.

Отец Михаила, Андрей Иванович Оболенский, дослужился до полковника и умер в 1810 году, оставив сыну титул, долги и полтора десятка имений, заложенных и перезаложенных до такой степени, что самим имениям, казалось, уже не было до них никакого дела. Михаилу тогда было двадцать лет - выпускник Пажеского корпуса, блестящий офицер, князь без копейки.

Он выбрал штабную службу - здесь легче сделать карьеру, не имея состояния. Умен, честолюбив, знал, что единственный способ вернуть родовое достоинство - быть рядом с власть имущими. К 1822 году он был штабс-капитаном лейб-гвардии - чин почетный, но не слишком прибыльный. Жалование - около 800 рублей в год. На эти деньги он снимал скромную квартиру на Васильевском острове за 400 рублей в год, держал двух слуг - кухарку и няньку, - оплачивал дрова, которых зимой уходило целое состояние, и покупал мундиры. Один мундир с золотым шитьем стоил 500 рублей.

Долги росли. Проценты набегали. Михаил брал в долг у товарищей, у ростовщиков, у тещи - княгини Голицыной, матери Елизаветы. Та давала неохотно, но давала - дочь была счастлива, а это стоило денег.



Отредактировано: 07.06.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять