Слова о том, что умирать не больно — наглая ложь. Когда Лукас истекал кровью в пыли проселочной дороги, он, несомненно, испытывал боль. Сломанные кости и открытые раны не могли не болеть. В последнее время я всё чаще задавался вопросом: сколько же переломов у него было?
Парни, забившие его арматурой, с довольными улыбками стояли над телом. Я тоже стоял, но чуть дальше, наблюдая за этим действом с пригорка. Мог ли я тогда что-то изменить? Мне было всего двенадцать лет. В то время я был далеко не всесилен.
Да что уж сказать, я был трусом. Едва заметив, как головы парней обернулись в мою сторону, я рванул с места и понесся куда глаза глядят. Я смутно помнил голоса за спиной. Чуть четче — боль в разбитых коленях, когда я повалился на землю, запнувшись о какой-то корень. То, что я чувствовал в тот момент тяжело описать словами. Еще тяжелее это чувство забыть. Ощущение, словно из груди вырвали сердце и заставили его съесть. Даже вспоминая это сейчас, я ощущал саднящую боль между рёбер.
Возвращался домой я уже глубоко за полночь. Дороги не перебегал, тащился едва переставляя ноги. Любой исход был для меня безразличен. Собьет ли меня машина? Увезет ли в участок ночной патруль? Какая разница, если худшее уже произошло?
Когда я добрался до дома, свет в окнах уже не горел. Все давно спали. Мать даже не заметила, что меня нет. Или не хотела замечать.
Пробравшись на цыпочках внутрь, я вдруг остановился у двери в родительскую спальню. Заглянув в щель, я увидел спящую мать. На её лице было спокойное, даже умиротворенное выражение. Она не испытывала боли, не страдала. Даже странно думать о том, как в мире одни крепко спят, пока другие погибают.
Войдя в свою комнату, я долго смотрел на разбитые колени. В голове крутились мысли, жалящие, как разъяренный пчелиный рой. Перед глазами то и дело всплывали образы с пустыря. А ведь я видел это с самого начала, знал и помнил всё. И как Лукас, приказав мне сидеть тихо вышел к тем парням, желая защитить мальчишку моего возраста. И как он оттолкнул его, приняв удар на себя. И как те беспризорники толпой бросились на него. И как карамельно-коричневые волосы Лукаса почернели пропитавшись кровью. Я до сих пор не мог смотреть на карамель.
Даже спустя годы, в другом доме, в другом городе я иногда ловил себя на том, что точно также сижу на кровати и смотрю на свои колени. А что, если бы в тот день умер я? Что, если бы ослушался Лукаса и пошел за ним? Если бы дал шанс убежать ему? Что было бы приятнее, задохнуться в собственной крови или вернуться в холодный дом, зная, что ничего уже не будет как прежде?
Смерть на вкус напоминает цемент, придорожную пыль, подвальную сырость. Боль — дешевую водку, кайенский перец, реже — запах жженой резины. Равнодушие отдает ржавой водой. Страх? Страх походит на ледяную воду. Выпитую зимой. На полу. В квартире без отопления.
Пыль и сырость, пожалуй, лучше всего. У меня было время, чтобы к ним привыкнуть, чтобы слиться с ними, чтобы перестать чувствовать отторжение. Я мог смириться с ними, принять их. Но я не пожелал бы испробовать их кому-то другому. Суховаты на вкус и долго потом не смываются с языка.
Хотел бы я вкусить их вместо Лукаса в тот день. Но с каждым годом, с каждым разом, когда я мысленно возвращался в этот момент, я всё больше понимал, что ничего было не изменить. Я не смог бы спасти его. Он сам не дал бы себя спасти. Максимум, что я смог бы сделать — это умереть вместе с ним. Ни в каком сценарии Лукас не мог выжить.
Всё потому что он погиб за идею.
И именно поэтому он достоин уважения.
Отредактировано: 14.06.2026