Альбрехт по прозвищу “Плешивый”, староста деревеньки Гнилые Корешки, затерянной между Мутной Заводью, Старыми Соснами и бескрайним древним Виттенмортским Кладбищем, сидел на крыльце своей избы, поглаживая рыжую бороду. На плече Альбрехта прыгал ручной скворец, весело чирикая и чистя пёрышки. Альбрехт играл со скворцом, пытаясь погладить под клювом, улыбался, и довольно щурил глаза, греясь в лучах заходящего солнца.
Ничего не предвещало проблем, как вдруг, скворец испуганно чирикнул и улетел в избу. Солнце затянуло набежавшей тучей. Альбрехт почувствовал порыв холодного ветра. На горизонте заскрипели, закачались сосны, высокие и голые, словно корабельные мачты. Ветер пробежал по деревне, поднимая листву и сор. Закудахтали куры, спеша укрыться в ветхих сараях. Завыл старый пёс кладбищенского смотрителя, и, вторя ему, из леса раздался жуткий, низкий, тоскливый волчий вой. Над деревней сгустились свинцовые тучи, поглотив лучи заходящего солнца. Удлинились тени, в воздухе запахло грозой. Над соснами поднялась стая ворон, кружась и крича.
Старый Альбрехт почувствовал неладное. Резво вскочил с крыльца, принялся всматриваться в сторону извилистой, изрытой дороги, змейкой уходившей к Старым Соснам, минуя лужи и заросшие осотом трясины. И в следующий момент донесся высокий, громкий крик “Три золотых! Три золотых, Альбрехт!”. Cердце деревенского старосты сжалось от ужаса.
- Неужели это… неужели.. ах ты! Так и есть – восемнадцатая весна! Святые сиськи Матери Мира, как я мог забыть!
Альбрехт хлопнул себя по лбу, с немыслимой для почтенного возраста скоростью скрылся в доме, затворив за собой дверь. Опустил дубовый засов с такой силой, что старая, но крепкая изба, содрогнулась. Альбрехт с невиданной прытью носился от окна к окну, задергивая занавески на тёмных, слюдяных окошках. Схватил ушат с водой, залил огонь в печи, захлопнул створку. И затаился, став у стены, за шкафом из грубо выделанной ольхи, выглядывая во двор из-за оконной занавески.
Староста услышал, как в печной трубе завыл ветер, усилились крики воронья. В окошко постучали первые капли дождя. С каждой минутой становилось темнее. По деревне поползли тени. Альбрехт рассеяно бормотал, то и дело поминая бюст и прочие прелести Матери Мира:
- Проклятая восемнадцатая весна.. мухомор мне в задницу.. вот же старый дурак, как я мог забыть! Пропади пропадом проклятый узурпатор Вильгельм Ушпатит! Разрази гром эту паскудную затею с магами, да отправятся они всем скопом прямо в ненасытную задницу Матери Мира! Вот же настырная, несносная девка!
Бормотание прервал такой громкий удар в дверь, что на печке зазвенели горшки. А затем еще один, сильнее прежнего, заставив избу содрогнуться. Сумерки разрезал женский крик, от которого у старика заложило уши.
- Три золотых! Три золотых! Три золотых, Альбрехт!
В дверь загрохотали с такой силой, что с потолка избы прямо на плешь Альбрехта посыпался окаменевший кал летучих мышей, что поколениями жили на чердаке. Старик громко чихнул, и изо всех сил зажал рот ладонью. Но было уже поздно.
- Альбрехт! Слышу, как ты чихаешь, засунув нос в табак! Ты там, старый бездельник! Три золотых! Три золотых! Три золотых!
В дверь снова ударили, так, что доски затрещали, а засов чуть не лопнул. Альбрехт на секунду вспомнил молодость, свою службу капитаном ополчения у местного феодала, Персиваля Перибольда, заглаза называемого Пуделем. Вспомнил день, когда закованные в латы гвардейцы зловещего сатрапа Вильгельма Ушпатита повалили мраморную статую Матери Мира, стоящую на площади перед замком. А затем, без всякого почтения схватили, словно таран, и в один миг вышибли её головой врата замка на Васильковом Холме. Старик понял, что та же участь ждет дверь его скромного жилища, и завопил:
- Да здесь я, здесь! Открываю, милое дитя, будь ты неладна!
Кряхтя от досады и вытряхивая сор из бороды, медленно, с трудом волоча ноги, словно висельник, взбирающийся на эшафот, Альбрехт поплёлся к двери. Сдернул засов, приоткрыв дверь на ладонь, и скривившись, пробормотал, будто и не слышал криков с требованием золота:
- Чего тебе, Бэт?
К несчастью Альбрехта, на крыльце стояла юная Беатриса Годива Гвиневера Фон Кукенхольм, или просто Бэт, с размётанными на ветру волосами, тяжело дышавшая, раскрасневшаяся от криков и пинков в двери сельского старосты. Одной рукой девушка придерживала висящий за спиной дорожный мешок, а другую протягивала Альбрехту, ладонью вверх, то и дело сжимая пальцы, будто желая ухватить за бороду.
- Три Золотых, Альбрехт! Наконец-то я отправляюсь в Хунгард, слава Матери Мира! Прямо сейчас! Три золотых! Три золотых! Три золотых!
Не успела Бэт закончить фразу, как Альбрехт принялся изображать старческое помешательство, помноженное на беспамятство. Староста закашлялся и скривился, согнул колени, закатил глаза, сгорбился, словно придавленный грузом многих лет, тяжкими заботами, немыслимыми и непосильными трудами. Скользя взглядом по носкам туфелек Бэт, раскрыл рот. И, пуская пузыри из слюны, начал бессвязно бубнить, не отворяя двери полностью, просунув лицо в щель между дверью и дубовой рамой:
- Хорошее… хорошее дело то… хм, хм.. Хунгард-то, чего же… ну хм, хм… молодость, прекрасная пора… помнится, бывал я в Перевернутом Шлеме... супруга владельца экая была славная молодуха... делает нам глазунью, а сама так и виляет, так и виляет бедрами... к плите наклоняется, и гнётся, гнётся, словно груди свои обширные в нашей-то глазунье извозить хочет... а ляжки-то у неё были что у кобылы-двухлетки... а лицо кроткое, как у овечки... словно сам похотливый сучий сын Кром-Катор овладел мною... хватаю её, значит, за талию, и мчусь к выходу, что есть силы... силен я был в те годы, помню, мог жернов поднять, пугать им кур да петухов на мельничном дворе-то... молодость, молодость... обуяла меня похоть великая... бегу с трактирщика женою на плече, народ кричит, вскакивают со скамей, меня ловить значит... а я по столам, по столам прыгаю, словно гордый горный козел... добежал с девкой на плече до выхода, сил то у меня была прорва в те времена.. а ума вот лишь к старости своей глубокой и несчастной нажил… бегу значит, рукою задницу-то её упругую придерживаю на плече, а другой пьяниц Хунгардских расталкиваю, кому в зубы, кому в лоб… пробиваюсь к выходу, летят в меня кружки да тумаки… пробился почти, к выходу-то, да ума-то задницей вперед вынести девку не было… украл бы и был таков… я парнем-то был самых честных намерений… потом женился бы, как пить дать… пробился значит к выходу... а жена трактирщика-то ерзает, верещит... нет чтобы лежать мирно на плечах моих могучих...повернулась поперек дверей телесами-то своими.. вбгеаю-то я в двери... да как приложу её головой о петлевой брус-то... на котором двери держаться, со звоном да громом… дверь аж слетела... Хунгардские-то плотники известные проходимцы, две доски приложат, плюнут – пусть держится... экие право, подлецы, не ровня нашим умельцам… гром, пыль, чад, крики, ругань… а молодке-то этой хоть бы что, еще добрее стала, невиданной страстью к законному мужу воспылала и великой любовью прониклась… с тех пор и пошла поговорка в Хунгадре - "клятве верности не верь, приложи жену о дверь”… а после держали меня месяц в Хунгардском остроге… а со мной, помню, в остроге сидел пройдоха, развратник и пёсий вор Карлюс Собаколюб… послушай-ка славную песенку, которой он меня научил: “воруй собак, пинай бродяг, кури табак, ласкай дворняг”… видишь, милая Бэт, как славно и складно и презабавно - спой со стариком “воруй собак, пинай бродяг, кури та..”
Отредактировано: 27.08.2017