Осенью 92-го года я поступала в аспирантуру родного филфака МГУ, который незадолго до того окончила с красным серпасто-молоткастым дипломом. Шла я на кафедру истории русской литературы ХХ века, еще недавно носившую гордое имя истории советской литературы. Переименование отвечало перестроечным тенденциям, но всё же не обозначало в полной мере того, чем занимались тамошние специалисты. Убеждена, что наиболее правильным было бы название «кафедра истории постклассической русской литературы и литератур русского ареала влияния», но меня ни в ту пору, ни позже никто ни о кафедральных делах как таковых, ни о названии не спрашивал. Короче, как назвали, так и назвали. Сейчас она называется кафедрой новейшей литературы и современного литературного процесса — и это тоже не отвечает сути предмета исследования.
По правилам помимо собственно экзамена к вступительным испытаниям нужно было подготовить библиографию по выбору кафедры. Специализироваться я собиралась по творчеству Мережковского, которому были посвящены и моя курсовая на четвертом курсе, и диплом на пятом. Однако в том, что мне дадут библиографическую тему хотя бы по серебряному веку, я очень сомневалась. Это с равным успехом могли быть и писатели из национальных республик, и авторы второго-третьего рядов 30-50-х. Недаром в годы учебы у нас, кафедральных студентов, был и углубленный курс советской критики (сколько полезного я узнала из него о работе с литкружковцами и рабкорами — теми, кто, ни черта не понимая ни в языке, ни в литературе, хочет оставить след в культуре! хоть сейчас бери и делай курс писательского мастерства для бизнесменов), и спецкурс литературы народов Кавказа, начинавшийся с «Гильгамеша», выдаваемого за наследие древней азербайджанской культуры, продолжавшийся романтическими литературными играми вокруг антологий грузинской и армянской поэзии и завершавшийся баснями Гамзата Цадасы (в адских подстрочниках с аварского и приличных русских стихотворных переводах), стихами Расула Гамзатова и продукцией их лакских и даргинских подражателей.
Возглавлял кафедру Иван Федорович Волков, в реформаторском раже 91-го выставленный с должности декана филфака. Ушел он с поста спокойно, даже смиренно — без всяких попыток борьбы за власть. По специальности он был германистом и теоретиком литературы: во время войны был военным переводчиком, на факультете долгое время занимался авторами Германии и Австрии, а позже проблемами литературного метода на примере опять-таки немецких текстов. Приземлившись в перестроечные времена на советской кафедре, Иван Федорович попытался и здесь вести разговор о методе, но особого понимания не нашел. Так и сидел он, попивающий, с красным носом, с вечным давлением, выполняя роль демпфера в системе, объединяющей специалистов по белоэмигранской и пролеткультовской, диссидентской и официозной, западнической и почвеннической, метропольной и туземной русскоязычной литературе.
Когда я пришла на кафедру за библиографической темой, Иван Федорович посмотрел на коллег и сказал: «А давайте дадим Солженицына». Кафедральные закивали: мол, давайте.
До этого у Солженицына я читала только «Ивана Денисовича» — в старой «Роман-газете» с жеваной серой обложкой и желтыми страницами. И еще «Матренин двор» — в машинописной копии, прошитой нитками наподобие книжки. И то, и другое — классе в 10-м, как раз накануне выпускных экзаменов. Особого впечатления эти тексты на меня не произвели. «Роман-газета» вообще навевала ассоциации с Александром Чаковским, Георгием Марковым, Владимиром Чивилихиным и Альбертом Лихановым (их роман-газетные творения лежали у бабушки на книжном шкафу и использовались в качестве подставок под горшки с цветами: случайно перельешь воду — Марков всё впитает). Маленькие бордовые книжечки ИМКА-пресс с «Архипелагом ГУЛАГ» на папиросной бумаге я видела в 82-м. Их приносила на посмотреть репетитор по английскому Наталья Григорьевна — идейная дама, всем сердцем мечтавшая свалить из этой страны. Родители с книжечками ознакомились, но без энтузиазма. Я в силу возраста не заглядывала.
Короче, библиографическое задание меня не порадовало. Однако дали — надо выполнять. И я отправилась в Ленинку и в ИНИОН. Через неделю я составила список из порядка 50 работ, каждую из которых проверила de visu.
Одной из наиболее впечатливших была статья Льва Лосева «Солженицынские евреи» в книге материалов нью-йоркской конференции 1988 года — к 70-летнему юбилею писателя. Причем запомнилась она мне не своим содержанием, а замечанием впроговор — о том, что Дьёрдь (он же Георгий Осипович) Лукач назвал Солженицына первым настоящим соцреалистом. Лукача я нежно любила, «К истории реализма» прочитала раза два. На «Своеобразии эстетического», правда, заснула, но фразу «произведение искусства есть для-себя-сущее» запомнила и иногда применяла — чтоб сразу наповал.
В общем, взяла я «Ивана Денисовича» и «Матренин двор», учебник теории литературы, доклад Горького о соцреализме на первом съезде Союза писателей — и пошла по строчкам. Солженицым и правда оказался соцреалистом. Гениальным писателем, выведшим локальный метод на мировой уровень. Оживившим его. Давшим ему динамику и силу. Он и правда создавал тексты о народе и для народа. Понятные. Написанные густым народным — порой нарочито народным — языком. Тексты идейные. Взыскующие. С изображением обыденности героического труда. С незаметным героем, растворённым в народе. С исторической конкретикой и опорой на материалистическое утверждение о бытии, определяющем сознание. С активистским началом (они и правда работали штыком и меняли действительность). Тексты эти опирались на гуманистические традиции критического реализма, но включали в себя элементы советской романтики. Замени «вертухая» на «врага советской власти» или «пособника фашистов», а зэка на партизана — и схема не изменится. К тому же книги Солженицына очевидно выполняли социальный заказ хрущевской оттепели, в частности, и социалистического государства в его историческом развитии в целом.
#33066 в Проза
#17711 в Современная проза
#36549 в Разное
#4357 в Неформат
жизнь как она есть, обычные люди
16+
Отредактировано: 03.03.2021