Гу-гу-гу!
Шла я стежкою по лесу,
Нока увидала. Глядь — а это
На колу мочало!
Очнулся Олькко от того, что кто-то рядом фыркал, скрипел и лизал его онемевшее лицо.
Олькко распахнул смёрзшиеся ресницы. На него глядели далёкое чистое небо и… Тот самый серый лисёнок.
Олькко сел. Резко, рывком.
Оказывается, он лежал на спине, распластавшись крестом на снегу. Пурга, по счастью, засыпала его совсем немного. Руки-ноги чувствовались, двигались. Олькко неуклюже встал, охлопал себя, отряхнулся.
Котомка его валялась у его же салазок, тоже наполовину превратившихся в сугроб. Рядом с ней вертелся лисёнок, коий выглядел бодрее, чем давеча. Его сейчас явно мучал не голод, а любопытство — отвлекаясь от котомки, лыж и салазок Олькко, он вскидывался и навострял уши. На лохматых заснеженных соснах весело каркали и щебетали птицы.
— Юсса? — Олькко оглядывался. Сердце его стучало. — Юсса?
Там, где ночью привиделся Чёрный Нок, стояло высокое, угольно-чёрное же кривое дерево, не страшное нисколько в свете солнца. Олькко готов был поклясться — хотя с трудом узнавал эту часть опушки — что раньше тут столь приметного дерева не было. Наступит середина лета, мёртвое дерево уже будет под бархатным покровом коричнево-зелёного мха, а осенью рухнет, чтоб возвернуться в почву…
— Юсса! — возопил во все лёгкие Олькко.
Одно эхо лишь ответило ему. Да птицы со стройных сосен.
Юссы нигде не было.
Размазывая рукавицей выступившие слёзы то ли обиды за что-то, то ли ужаса, Олькко бросился надевать лыжи. Деревня его близко, там помощь.
Лисёнок помчался за салазками провожать своего спасителя…
Если б Олькко осмотрел заметённые следы лыж и салазок внимательнее, то понял бы, что вчера шёл один.
* * *
В залитой солнцем, сияющей белым снегом деревне царил переполох, а у дома Олькко и его матери было целое столпотворение.
— Ушёл! Ушёл! Бедная Кена! — гомонили по проулкам соседки, поминая имя матери Олькко. — Снова горе опять!.. Что ж не помогли вчера? — Это они обращались уже к мужьям. — Слепые, бессердечные!
Те молчали в сторонке, понурившись.
— А вы? — огрызались в ответ некоторые. — Чего гнали мальца? Самим, мол, самим мало! Жадничали?
— Молчите лучше, межеумки!
Из стылой избы выводили Кену, мать, закутанную в свои и чужие шубы-тулупы — верней сказать, переводили в соседний дом, теплее и натопленнее. Выводили осторожно, под руки, с приговорками:
— Давай, давай, подружка! Рыбки тебе запекли, шанежек полепили… Поешь хоть. Не ела-то сколько? Ох, горько-горько! Беда бедовая!
Простоволосая Кена, выйдя на улицу, на свет, подняла глаза, подёрнутые поволокой, на белоснежный взгорок с каёмочкой леса сверху да так и не отводила их.
На ближайшем к взгорку дворе пёс Чесун, прелохматый, с густым подшёрстком, выбрался из будки, за зиму превратившейся в сугроб с норой как у лисы. Взбежал, протрещав добела измёрзлой верёвкой, на толстый наст на крыше и, аж подпрыгивая, виляя хвостом-колечком, залаял на склон. Туда же смотрела и Кена.
По целине склона к деревне мчал, поднимая лыжами и салазками облачка снежной пыли…
— Олькко… — тихо выдохнула Кена. Кумушки-соседки не сразу поняли, что это она не от помутнения.
Собравшийся на беду деревенский люд быстро, молча расступался, освобождая Олькко дорогу. Будь Олькко понаблюдательнее и помозговитее — постарше, прямо уж говоря — понял бы: они смотрят на него по-новому. Уже не как на одного из ребячьей стайки или прилагательное к отцу-матери. Не мельком-мимолётно, а как на равного себе, пускай кой-кто с негодующим осуждением… Олькко бросил свою котомку, салазки с дровами, в два шага выскочил из лыж и, скрипя вовсю проминаемым снегом, побежал к матери.
Тяжко сопя, расстёгнутый, распахнутый настежь, взопревший как по весне, он спотыкался и раз чуть, к стыду, кубарем не полетел — склон крутой выдержал, а на ровном месте тут…
— Олькко, — повторила мать Кена, к которой он, ростом пока ещё не вровень с ней, высокой, кинулся в объятья. Пошатнулась, но устояла.
А про болести свои да вчерашне-сегодняшнее сказала только со злой досадой в сыновью макушку:
— Да что ж я…
Олькко поднял страдающее заплаканное лицо и посмотрел в глаза матери… Глаза были прежние. Пусть и красные, постаревшие, ввалившиеся, но те — те, те! — прежние. Прежних времён до смерти отца.
Соседки отвернулись к мужьям, которых недавно костерили почём зря. Ткнулись им в плечи и зашмурыгали, завсхлипывали.
Староста Нис озирался быстро-быстро, по-куриному и ничего не понимал. Но понимал, что поводья ему надо брать и натягивать обратно:
— Ч-что… — Он, наконец, собрался с силами, — чего было-то? Эй, малец! Олькко!
Олькко, его услышав, отлепился от матери:
Отредактировано: 20.04.2025