— Ты должна научиться рисовать дождь, — сказал он однажды. — Нельзя рисовать только свет. Дождь тоже прекрасен.
Ей не хотелось рисовать дождь. Ей вообще не хотелось рисовать. Каждое утро она брала вязовый этюдник, обломки сухой пастели, листы мелкой наждачки, несколько лоскутов замши и уходила подальше от дома. Чаще всего она рисовала сосны. Тревожные и успокаивающие, маленькие, только вылезшие из земли, и огромные, с потрескавшейся корой, истекающие смолой. Сосны, пронизанные светом: искрящимся в янтарных каплях смолы, путающимся в ветвях, гаснущим у корней. Иногда она уходила подальше и рисовала озеро: сиреневое и оранжевое небо, блики в воде, изломы базальта.
Она не любила рисовать. Но любила думать, что когда она уходит, остается тот, кто сторожит ее дом. Пока ее дом сторожат — есть куда возвращаться. И раз ему хочется, чтобы она рисовала — она будет рисовать. Ему хотелось, она знала это. Это он дал ей когда-то вязовый этюдник, наждачные листы и пастель — тогда еще не обломки, а длинные красивые палочки. Он улыбнулся, когда она принесла ему первый рисунок: бордово-оранжево-синее небо, на фоне которого казались почти черными величественные ильмы. “Ты хорошо рисуешь свет”, — сказал он тогда. “Свет нарисовать почти невозможно, — сказал он, когда она показала ему второй рисунок: капли росы на траве и в шляпках россыпи лисичек, — но ты прекрасно справляешься”.
“Ты должна научиться рисовать дождь”, — сказал он ей. Но дождя на их земле не бывало.
Через несколько дней она, смотря на воду, пыталась представить, что же такое — дождь. Он рассказывал ей: дождь — это когда вода льется с неба. “Капли воды с неба, — объяснял он, — много-много капель воды, долго-долго, от утренних сумерек — до вечерних”.
Она пыталась научиться рисовать дождь.
Она набирала воду в ладони, давала ей просочиться между пальцев.
Она приносила воду к деревьям, давала ей стечь по ветвям.
И рисовала, рисовала, рисовала, целыми днями: вода на деревьях, вода на траве, вода на пальцах, вода в волосах, на губах, на глазах.
— Это не дождь, — говорил он каждый вечер, просматривая новые рисунки. С силой проводил ладонью по наждачке, размазывая пастельные капли воды, и она видела в получившемся смешении красок: действительно, не дождь. Небо в солнечных переливах, гладь озера, в котором отражаются облака, мох на базальте.
И свет, много-много света, пронизывающего все, что она нарисовала за день.
Она решила: раз не может нарисовать дождь — попробует сначала нарисовать ветер. Ветер бывал на их острове, она сотни раз видела, как гнутся деревья, как по воде бегут волны. Она понимала: нарисовать просто движение деревьев — мало. Надо сделать так, чтобы в пастельных штрихах был виден ветер. На первом листе от ее попыток остались длинные белые полосы. “Будто ты смотришь на мир из-за полупрозрачной занавески со складками”, — прокомментировал он, никак не отметив, что она прекратила попытки нарисовать дождь. На втором листе она и сама не смогла бы угадать, что же должно было быть изображено. Получились — разноцветные полосы, мешанина розового, сиреневого, желтого, белого, зеленого, синего… Их мир — перемешанный, перетасованный, спутанный. “Это опять свет, из которого состоит наш мир”, — сказал он.
Она день за днем уходила на берег, смотрела на соседние острова, думала, что, может быть, стоит попросить его сделать лодку и потом пройтись по всем-всем шхерам, чтобы увидеть что-то новое, иное, пока неизведанное. Быть может, тогда…
Он согласился неожиданно легко. Срубил несколько сосен, распустил их на доски. Но сказал: придется подождать. Дерево должно подсохнуть. Не стоит спешить, сказал он. Пока древесина сушилась, он шил ей одежду для похода, сколотил небольшой тренажер, чтобы она училась грести — пусть пока и на суше.
Она все равно уходила каждое утро. Садилась на берегу и все пыталась нарисовать ветер. Однажды она его поймала: хаотичные потоки воздуха у земли, пытающиеся унести неизвестно куда весь ее мир. В те вечерние сумерки он смотрел на ее рисунок гораздо дольше обычного. Смотрел — и молчал. Пожалуй, впервые он никак не прокомментировал ее рисунок, просто отложил его в сторону.
На следующий день она снова нарисовала ветер. И на следующий. И на следующий. Он молчал, только все упорнее заставлял ее тренироваться, и в конце концов она не выдержала. Расплакалась, вцепилась в его рубашку, настаивая, требуя, чтобы он объяснил свое молчание.
— Присмотрись, — только и сказал он.
Она поняла: ни разу она не пересматривала нарисованный ветер. Это было необычно: она спокойно могла смотреть на свет на рисунках, но ветер — ветер ее пугал. Она все же заставила себя снова достать наждачные листы и попробовала взглянуть на них, не позволяя себе волноваться. Она просматривала лист за листом, пока не поняла: ей не хватает дыхания, пальцы дрожат.
На рисунках ветер разрушал ее привычный мир, менял его, превращал из настоящего в никогда не существовавшее. В том, новом мире, не было привычных ей вещей, не было их дома, не было сосен, базальта и воды, безумно-прекрасного неба над головой. Ветер превращал все это в свет.
— Твой ветер возвращает мир к первоначальной природе реальности, — ответил он на ее испуганный вопрос. — Первосущность бытия, невозможная в нашем мире.
Она успокоилась. Раз то, что пытается сделать ветер на ее рисунках, невозможно, то их мир останется цельным. Настоящим. Но ветер рисовать прекратила. Она снова носила воду в ладонях, смотрела, как она стекает вниз, и пыталась представить, что же такое дождь. Впрочем, вместо дождя выходило все то же: свет и ветер. Ветер разрушал их мир, превращая его в сплошной свет.