Никтополион стоял перед отцом, тяжело дыша и наклонив голову. Смотреть в батюшкины глаза было невыносимо. Руки сами собой складывались в кулаки, а язык так и норовил вымолвить что-то недостойное, неприличное…
Разговор шел давний, старый, тягостый.
- Отпустите, - упрямо повторил Никоша. – Отпустите, батюшка. Не осрамлюсь, слово вам даю... Еще гордиться будете.
- Мал ты, чтобы словом разбрасываться, - еще больше разгневался отец. – Много мнишь о себе, сопля зеленая… Что тебе в том Петербурге? Что в той академии? Кем станешь, кем в жизни будешь? Лекаришкой на казенном жаловании? Бабские хвори заговаривать, младенцев принимать? Да хоть бы и не бабские… На что тебе такая доля? Да знаешь ли ты, как живут твои дохтуры? И в ночь, и в праздник изволь собираться, иной раз и с постели подымут, и езжай куда Макар телят не гонял… Хорошо на коляске, а то и на подводе… В дождь, в метель, в бурю. Что поп, что лекарь – все едино. А и за стол иной раз не посодют. Не гость потому как, обслуга. А тут дело верное, дело крепкое. Свое. Не мы по барам ходим, баре сами к нам идут. Умей только торговать, умей найти слово ласковое – и будет тебе и почет, и достаток.
Никтополион с тоской глядел в деревянный некрашеный пол. По субботам бабы скребли добела старые доски. Теперь мать уж не мыла сама, но Никоша помнил, как ребенком засматривался на то, как она с теткой и сестрами скоблили полы, как сурукали[1] белье в бане… Их, сыновей, до таких дел не допускали.
Сыновья созданы для лучшей жизни.
Никтополион знал, нелегко далось батюшке их нынешнее сытое благополучие. Сам он был сыном сельского дьячка, благодаря торговой сметке и чисто староверскому трудолюбию вышедший в люди. Купец третьей гильдии, державший лавки в Опочке, Острове, Новоржеве, Порхове и Святых горах[2], Иван Яковлевич Столбушинский заслуженно пользовался уважением в народе. Обортист был папенька, но и скупенек. Знал счет копеечке… Купцу без того никак, конечно. Но и дети его, воспитанные в строгости, росли не гуляками.
Да, понимал в душе Никоша справедливость батюшкиных слов, самую их сердцевинную правду. Не желал отец зла своим детям! Хотел он для них доброй, сытой жизни… Только при мысли о том, что придется всю жизнь просидеть в лавке, выбираясь только за товаром да в церковь, можно было завыть с тоски. Кабак староверам был заказан, да и не тянуло туда чистого, неиспорченного юношу…
Повидать столицу, поглядеть на умных людей, постигнуть все премудрости докторской науки… а потом лечить, облегчать боль страждущих, продлевать их земной век… Разве то дело не самое благородное, христианское?
А на что глядеть в Новоржеве, про который поэт Александр Пушкин справедливо сказал:
Есть на свете город Луга
Петербургского округа;
Хуже не было б сего
Городишки на примете,
Если б не было на свете
Новоржева моего.
Только не желал слушать отец доводов сына, не желал принимать его чересчур уж современного выбора… Положил отец для своих детей ровную дорогу, изволь идти и быть благодарен.
- И на что я вам? – вымолвил Никтополион. – Вон у вас Семен есть да Васька… и думать из вашей воли выйти не смеют.
- На то, что ты мой сын, - побагровел отец. – И гробить свою жизнь я тебе не дам.
- Пусти, батя, - наконец, не выдержав, тихо, по-простому попросил Никтополион.
- Или живи по-моему, или проваливай, - припечатал Иван Яковлевич. – А уедешь – от меня ни копейки не увидишь.
Значит, так, про себя подумал Никтополион. Выходит, нельзя иначе…
Мимо батюшкиных ног испуганной тенью метнулся в угол паук.
[1] Сурукать – псковское, стирать руками (примеч. автора).
[2] Святые горы – так назывались в XIX в. Пушкинские горы.
#26610 в Проза
#1243 в Исторический роман
#30378 в Разное
#4034 в Неформат
Отредактировано: 01.07.2020