Сердце ледяного Дракона

Глава 4: Тень на Гербе

Ссылки не последовало.

Не было громкого приказа, кибитки под усиленной охраной или прощания на пороге. Было нечто более изощренное, больше похожее на тюрьму с позолоченными решетками. Меня просто… оставили. Оставили в моей каменной келье, но теперь дверь снаружи удерживал не просто засов, а часовой из числа преданных отцовских гренадеров — огнедышащих исполинов в латных доспехах.

«Для твоей же безопасности, Николас, и спокойствия семьи», — сухо изрёк на следующий день через ту же дверь Боярин Евгений Игнатьев. Его голос звучал так, будто он отдавал распоряжение об утилизации сломанной вещи, которую пока не решил, куда деть.

И я его ещё должен называть отцом… Смешная шутка.

Одиночество стало абсолютным. Даже Алиса не могла пробиться сквозь этот карантин. Меня кормили, передавая пищу через окошко в двери. Даже лекарь, сменивший повязки на моих обожжённых ладонях (обычная мазь от ожогов, ирония судьбы), делал это молча и поспешно, избегая встретиться со мной глазами.

Самое смешное, что у меня не было ни телефона, ни какого-то другого электронного гаджета. Объяснялось это просто — у замка не должно быть электричества. Следовательно, ни к чему тут эти игрушки.

… старые понятия, мать их за ногу.

Дни слились в одно мучительное ожидание. Чего? Приговора? Изгнания? Возможно, я сам не знал. Но через неделю за дверью засуетились. Послышались приглушённые голоса прислуги, торопливые шаги, запах полированного дерева, воска и чего-то жареного, доносящийся из глубин замка. Пировали? Конечно.

Мой часовой в тот вечер сменился. Вместо гренадера пришёл молодой оруженосец с бегающими глазами. Он отворил дверь и, не глядя на меня, буркнул:

— Боярин приказал. Ты будешь присутствовать на пиру. Сидеть у двери. Не двигаться. Не говорить. Понял?

Он не назвал отца «твоим отцом». Просто «боярин». Грань была проведена ещё чётче. Я молча кивнул. Что ещё оставалось?

Меня провели по задним лестницам, мимо кухонь, где повара в яростном аду открытого огня готовили диковинные яства. Жар от плит был невыносим, но я прошёл сквозь него, чувствуя, как моё нутро снова съёживается в комок. Затем мы вышли в боковой придел главного зала — того самого, где когда-то Мирон парил на диске в пламени.

Зал преобразился. Он пылал уже не только огненными водопадами. По стенам висели гирлянды из живых, тлеющих углей, сложенных в причудливые узоры. Столы ломились от яств, а в центре, на огромном блюде из литой бронзы, на вертеле, который вращали два дюжих слуги, жарился целиком снежный бык — трофей с северных склонов. Воздух гудел от смеха, звона кубков и оглушительных, пламенных тостов.

Моё место оказалось у огромной дубовой двери, ведущей в служебные помещения. Не за столом. Даже не рядом со столом. Я сидел на простой табуретке, втиснутый между каменной стеной и двумя неподвижными, как изваяния, оруженосцами в полном облачении. Мы были частью обстановки. Декором. Стражами у выхода, которым для пущей картины выдали по простой деревянной миске и такому же кубку.

Пир был в разгаре. Виновник торжества, Мирон, восседал по правую руку от отца. На его обмороженной руке был алебастровый бинт, но он размахивал здоровой левой так энергично, что казалось, вот-вот из неё вырвется пламя. Его хвалили, ему пели оды, за его здоровье поднимали кубки с пламенеющими напитками. Боярин Евгений Игнатьев, мой отец, сидел в кресле, похожем на трон, и его каменное лицо иногда озаряла редкая, одобрительная улыбка, когда он смотрел на наследника. Мать, бледная и тихая, сидела рядом, её взгляд скользил по залу, будто ища что-то, но никогда не останавливаясь на моём углу.

Алиса была тоже тут, ближе к центру. Она ловила мой взгляд, когда могла, и в её глазах читалось беспокойство, но подойти она не смела.

Потом появился он. Дядя-архивариус, Леонид Игнатьев. Сухонький, поджарый старик в темно-бордовых, выцветших от времени одеждах старинного покроя. Его глаза, маленькие и острые, как у ящерицы, мгновенно всё сканировали, запоминали, оценивали. Он занял почётное место слева от отца, и пир приобрел новый официальный оттенок.

Ко мне подходили редко. Раз в час какой-нибудь слуга, не глядя, ставил на низкую скамеечку передо мной новое блюдо. Остатки. Холодные. Жир застыл белыми разводами на мясе, соус загустел, хлеб стал жёстким. Напитки в моём деревянном кубке были тёплыми и кислыми.

И вот, сидя в своей тени, глотая безвкусную, остывшую пищу, я почувствовал впервые не отчаяние, а горькую, едкую усмешку. Им — пламя, роскошь, тепло. Мне — холодные объедки в углу. Что ж. Будет по-ихнему.

Я взял кусок мяса пальцами. Он был прохладным, почти комнатной температуры. Я сжал его чуть сильнее, позволив тому самому тихому холодку, что всегда дремал внутри, вытечь кончиками пальцев. Не вспышкой. Не порывом. Тонкой, почти неощутимой струйкой.

Пальцы чуть онемели, а на мясе, там, где я его касался, выступил лёгкий, серебристый иней. Жир побелел и затвердел. Я отложил кусок и взял кубок. Прикоснулся губами к краю, сделав вид, что пью, и позволил той же струйке холода коснуться жидкости. Молоко, которое мне принесли в последний раз, не замёрзло. Оно просто стало ледяным, как вода из горного ручья в ноябре.

Я поставил кубок и наблюдал, как на его грубых деревянных стенках конденсируется влага из воздуха, превращаясь не в капли, а в тончайшую кристаллическую изморозь.

Никто не заметил. Все были заняты своим пламенным весельем. Оруженосцы рядом смотрели прямо перед собой. Но во мне клокотало горькое, чёрное удовольствие. Они думали, что отправили меня в небытие, на холодную периферию своего мира. А я взял и сделал этот холод чуть явственнее. Чуток острее. Это было мое крошечное, никому не ведомое возмездие. Моя тень на их сияющем гербе.

Я подморозил гороховую похлёбку до состояния ледяной каши. Заставил кусок сыра покрыться узором, похожим на морозные цветы. Это было глупо. По-детски. Бесполезно. Но в этом жесте было что-то освобождающее. Я не просто страдал. Я хоть как-то отвечал. Холодом на холод. Безразличием на изгнание.



Отредактировано: 24.02.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять