Ёна открыла глаза до того, как в комнате появился свет, и сразу поняла, что этой ночью снова не было
ничего — ни реки, ни лица предка, ни даже обрывка чужого голоса, который у других людей оседает на
ресницах к утру, как иней. Тело отдыхало: плечи размякли, дыхание шло ровно, между лопатками не
сидел тот камень, что бывает после кошмара, — зато в груди была пустота, тесная и без дна, и вдох
цеплялся за рёбра, будто за край сосуда, который не наполнили. Она лежала ещё мгновение, считая
удары собственного сердца, и каждый удар казался лишним звуком в доме, который не слышал её снов.
За бумажной перегородкой поскрипывала Хан — служанка вставала раньше хозяйки, хотя хозяйкой Ёну
никто в этом поместье не называл. Сквозь щель в ставне проступала полоска серого неба, и по ней
ползла весенняя сырость, пахнущая размокшей корой и чужим дымом с нижней дороги. Ёна поднялась,
накинула на плечи серый хаоричи, подвязала пояс так, чтобы ткань не болталась при ходьбе, и подошла
к низкому столику у стены, где каждое утро должна была лежать чаша с водой и запиской о погоде — в
столице так делали все прислуги, а здесь, в дальнем имении рода Ким, от столичных привычек остались
только следы на дереве, которое когда-то красили под лак.
Чаши не было. Вместо неё на полу стояла деревянная миска с рисом, отодвинутая к самому порогу, и
рядом — кусок ткани, сложенный так, чтобы не касаться пальцев той, кому предназначена еда. Ёна
опустилась на колени, взяла миску обеими руками и почувствовала, как рис остывает у краёв, пока
сердце в середине ещё хранит тепло ночи. Она ела медленно, не глядя на перегородку, за которой Хан
замерла и перестала дышать слишком громко — это тоже было привычкой, выученной за три зимы изгнания.
— Снизу несёт дымом — с нижней дороги, с чужих очагов, — сказала Ёна, когда миска опустела. — Не
духи зовут, Хан. Не пугайся.
За перегородкой что-то сдвинулось — лёгкий стук, будто ладонь ударилась о дерево.
— Госпожа не должна говорить так, — прошептала Хан. — Духи слышат. Они подумают, что вы… что вы
зовёте.
Ёна поставила миску на столик, и пальцы на мгновение задержались на шершавом краю, где осталась
крупинка риса. Дерево под подушечкой было живым, не гладким, как полированные столы во дворце отца,
где каждый жест записывали в семейную книгу снов, если жест был достаточно ярким, чтобы пережить
ночь. У отца на полке стояли свитки в чехлах из тёмно-синего шёлка; у братьев — свитки потолще; у
матери, умершей до того, как Ёне исполнилось десять, — один свиток, который отец не позволял никому
разворачивать. Её свитка не существовало. На странице с её именем в родовой книге сохранились только
пустые строки и сухая пометка писаря: «Сон не входит».
С этой пометкой в ушах она вышла на крыльцо босиком, и холодные доски ударили в ступни так, что по
ногам поднялась дрожь, которую нельзя было списать на мороз — весна уже стояла в низинах, хотя
сакура у ручья ещё держала бутоны крепко, не распускаясь. Поместье Ким-в-Долине давно перестало быть
местом, куда ездят с поклонами: черепица на крыше съехала в одном месте, подпорки у сарая почернели
от дождя, а во дворе не топтали гравий, чтобы не тревожить хозяйку. Ёна спустилась с крыльца, прошла
мимо сарая, где пахло сырой соломой, и остановилась у низкой ограды из жердей — за ней, у ворот, уже
стояли люди.
Их было трое: мужчина в серой чуйоне, женщина с ребёнком на спине и старик с посохом, у которого на
верхушке была привязана полоска белой ткани. На земле перед воротами лежали дары: чаша с рисовым
вином, горсть красной фасоли, кусок ткани без узора и маленький бамбуковый свисток, какими дети
зовут ветер в поле. Никто не смотрел на неё прямо: взгляды цеплялись за ограду, за небо, за
собственные руки, и только ребёнок на спине женщины повернул голову, увидел Ёну и спрятал лицо в её
ворот.
— Мы не к вам, — сказал старик, не поднимая глаз. — Мы к духу ручья. Чтобы забрали пустую. Чтобы
вода не мутилась к посеву.
С его губ «пустая» не звучала именем — скорее мерой на весах: сколько риса, сколько белья, сколько
даров нужно положить у воды, чтобы дух забрал и ушёл.
Ёна сложила ладони на груди и поклонилась низко, по-дворцовому, перед теми, перед кем стыдно поднять
глаза.
— Возьмите вино, — сказала она. — Рис оставьте ребёнку. Ночи ещё холодные.
Старик замолчал. Женщина с ребёнком отступила на шаг; плечи у неё поднялись, ребёнок вдавил лицо в
ворот. Мужчина в серой чуйоне сплюнул в сторону, не ближе к дарам, и произнёс тихо, почти ласково —
от этого голоса по спине Ёны прошёл холод:
— Если бы можно было оставить, мы бы оставили. Только дух не торгуется.
Они ушли, не забирая вино. Ёна стояла у ворот, пока их спины не скрылись за поворотом дороги, и
слушала, как в груди стучит сердце — слишком громко для тишины, в которой даже птицы не решались
петь. Она знала это лучше них: как сдавливает грудь, когда понимаешь, что в родовой книге напротив
твоего имени пустые строки, и через сто лет писарь перепишет ту же сухую фразу.
Хан выбежала из дома с сапогами в руках и упала на колени прямо на холодные доски крыльца,
зацепившись лбом за дерево.
— Госпожа, нельзя выходить к ним. Они принесут беду. Они уже принесли…
— Они принесли то, что мы с тобой и так знаем, — ответила Ёна. — Поднимись. У тебя колени дрожат, и
до полудня ты не донесёшь воду.
Она надела сапоги, вернулась в комнату и сняла с полки тонкую тетрадь в обложке из сыромятной кожи —
свою, не родовую: родовую хранили в столице. В ней она каждый день записывала то, что видела наяву,
потому что ночью не видела ничего. Сегодняшняя страница осталась почти пустой: «Три дара у ворот.
Ветер снизу. Сакура не раскрылась». Она держала кисть над бумагой и долго не могла написать
следующую строку, потому что в голове крутился вопрос, который не поддавался иероглифам: если
исчезнуть — исчезнуть так, чтобы даже сон не нашёл, куда положить тень.
#11908 в Фэнтези
#203 в Азиатское фэнтези
#23318 в Любовные романы
#7319 в Любовное фэнтези
запретная любовь, сны и кошмары
16+
Отредактировано: 19.06.2026