Снег хрустел под ногами
Хрустит под ногами свежий снег. Мороз щиплет щеки, по-настоящему чувствуется свежий воздух, вдыхаемый полной грудью. Все ровно замело, и неизвестно, где яма, где траншея, проваливаюсь с каждым шагом — один раз даже по пояс утянуло — мокрыми в варежках ладонями отталкиваюсь, встаю, отряхиваю себя. Впереди лес, выше — ослепляющее солнце. Мне радостно все это, и я любуюсь красотой январского утра. Позади меня идет дед. Высокий, сильный, когда он был молод, то с легкостью забрасывал на плечо брус и тащил его словно ветку, покачиваясь и покуривая. Это все, что я знаю про деда, так мне рассказывала про него бабушка. «Дед-то! — говорила она, — Кинет себе бревно на плечо и идет-вышагивает гусем, мол, вон какой я, смотрите! Рубаха расстёгнута, тело дышит, девки вьются собачонками. Одна принесет ковш с водой, он возьмет его и выльет на свою кудрявую чернявую голову, рукавом лоб оботрет и дальше вышагивает. Да…». А я слушал и представлял, как дед ходит кругами по деревне и ждет, когда ему девки ковши с водой принесут, - вот так все дни и проводил в прогулках и с бревном. А когда я самого деда спрашивал, то он, закурившись, погружался в дымку, и казалось, что в этом фиолетовом тумане отображалось его прошлое. Он начинал говорить отрывисто, постепенно выравнивая рассказ.
- Да… Тяжко было… Но и легко бывало. Всяко, в общем. Много во мне дури-то было... Силен был, как бык, не то, что сейчас. Эх… Жарит солнце, я потом истекаю, а что поделаешь, всем жарко, нет времени на продых-то, да и не платят за продых-то! А кто не работает, тот ничего не имеет. А мне жуть как хотелось иметь-то, вот и бегал я, словно мне всех больше надо, благо силы было много, да и руки... Руки — это кормилицы... У кого руки, тот сыт! Помни, Ленька: в руках дело святое, – говорил он, словно вспомнив, что говорить ему надо, а сам большее в голове прокручивал. А я все время спрашивал, непонятно потому что было. – Дурь то? – отвечал он. – Хах, как сказать, что дурь такое… Это когда на месте не сидится, оттого что силы полон, но и путное ничего не делаешь, а только попусту тратишь. Вот что дурь. Многие из-за дури этой головушку сгубили. А мне повезло! А как. Бабка твоя меня приметила и лисой заманила, да всю дурь в нужное русло-то и направила. А знаешь, сколько за мной девок-то бегало! Уууу… Не сосчитать.
Я мало понимал дедушку. И представлял только, как он бегает по деревне и дурь свою выпускает, а за ним табунами девки несутся зачем-то… Смешно это было представлять. Вот и просил я его побольше мне всякого рассказывать и бабушку просил, а мать нет. Она рассказывала скучно, неинтересно. Все у нее точно и сухо и картины грустные рисуются. Вот я больше с дедом да с бабушкой и проводил времени.
Теперь он не таскает брус, но так же силен и крепок. Долго в квартире не сидит, все в подвале чаще бывает — у него там мастерская своя, он там деревяшки стругает и всякую мебель делает. Подвал — страшное место: там все время темно, под ногами трубы и тряпки, что во тьме хватают за ноги, мыши бегают и коты, они нестрашные, но в темноте их не видно, только слышно, и все это вместе нагоняет неведомый страх. Еще все время кажется, что кто-то смотрит, словно наблюдает за тобой или вовсе стоит за спиной и сейчас схватит. Дедова мастерская находится в глубине, и надо много пройти по непонятному лабиринту, чтобы его найти. Я часто бегаю туда, чтобы позвать его обедать. Но мне просто интересно там с ним сидеть, смотреть, как из рубанка скручивается завитушками стружка. Как пахнет там сухим и сырым деревом, лаком, железом, мокрой землей. У него там тепло… Сидишь на табурете, смотришь, как он стругает или пилит, или колотит, а позади его тьма подвальная. Я его спрашиваю, как ему не страшно здесь?
- А чего бояться-то? Темноты? Да ну… Вон у меня лампочка горит. Да и когда работаешь, то и бояться некогда. Боятся лишь те, кто ничем не занят, вот они от безделья и скуки выдумывают себе всякое, а потом боятся. А я все время занят, иду сюда, думаю, как бы ловчее шкаф сделать, где бы мне доску найти, как лучше закрасить. Уууу!.. Когда мне о страшном думать?
Чаще я молчу, и дед работает молча. В этом есть особое таинство, словно магия рабочего ремесла. Но иногда он сам мне рассказывает всякое.
- Вот ране жили мы в доме! Хорош был дом. На земле всяко лучше жить, всегда работа есть. Выйдешь во двор — там поколотить, тут размести, а если живность какая — уууу!.. Можно и домой не заходить. А тут что?! И бабам работы нет. Подмела и все, приготовила обед и все. А мужику — и подавно, не будет же он бабскую работу делать! Вот и страдает, а от безделья русский человек дураком становится.
Я его все время хочу спросить, зачем они сюда переехали, но то боюсь, то забываю. Вот я хвостом и за дедом бегаю, когда время есть. И сейчас мы по лесу идем.
Его телогрейка расстегнута, а шапка ушанка сбита набекрень, он ступает тяжело, прокалывая пленку снега ногами, глубоко впиваясь в землю, а потом вырывает их обратно, вздымая волнами рыхлый снег. Я однажды видел огромный пароход, что разрезает реку пополам и разбрасывает волны от бортов, дед похож на пароход. Его лица не видно, так как он курит папиросу, и от него, словно от горячего ведра, идет пар.
Мы ни зачем не идем, просто гуляем там, где еще не было людей. Дед любит зимний лес, поэтому идет не спеша, носом вдыхая запах мороза и сосны. Иногда на снегу появляются чьи-то следы, и дед радостно, распаренно выдыхает, но медленно, не торопясь, словно меха на аккордеоне.
- Мыши… Вороны… А это собака… Зайца уж нет, когда я молодой был, заяц был. Тогда и лес стоял. А теперь что…
Я не понимал деда, для меня все было новым, и лес казался мне огромным, бесконечным и белоснежным, я никогда не видел такого чистого, белого цвета, что резал глаза. А деду лес казался словно маленьким и не вызывал у него такой радости, он будто тосковал по своему лесу, тому, которого нет.