Моему деду, посвящается
Каждое движение отзывалось тупой, разрывающей болью. Окоченевшая правая нога не сгибалась и Степан волочил её по гнилой, чавкающей жиже, словно чужой, привязанный к телу обрубок. Осенняя болотная вода сквозь драные сапоги обжигала пальцы ледяными иглами. Тьма вокруг стояла плотная, тяжелая, пахнущая прелым листом и торфом.
Он повалился боком в густые заросли иссохшего камыша, тяжело и хрипло дыша в мокрую землю. Сердце колотилось о ребра, как пойманная птица. Он заставил себя замереть, вслушиваясь в шорохи леса, и закрыл глаза. Воспоминания пришли сами по себе.
***
В тот год весна в Лубянку пришла рано.
Ещё в апреле снег сошёл, обнажив чёрную, набухшую влагой землю, и Степан, хромая сильнее обычного, таскал из хлева навоз, раскладывал по грядкам. Нога болела к непогоде – старая травма, свинья ещё в детстве перегрызла сухожилие, так и остался на всю жизнь с этой хромотой. Но Степан не жаловался. Кто в деревне не работал? Все работали. А он при конюшне с малых лет, лошадей очень любил. Лошади не предают.
– Степан, иди обедать! – крикнула с крыльца Серафима.
Он поднял голову, прищурился на солнце. Жена стояла на пороге, рукой от солнца заслонялась, худая, быстрая, всегда в заботах. Рядом с ней – Аннушка, младшая, четырёх лет. Гришка, пасынок, где-то носился с мальчишками. Под деревьями в саду бегала шумная мал мала меньше детвора – Василий, Мария и Зинаида
– Иду, – отозвался он, опираясь на вилы.
Прошёл по двору, прихрамывая, но широко, по-хозяйски. За калиткой мелькнула чья-то тень. Степан глянул –Путило прошёл мимо, в своей новой кепке, с портфелем. Бывший бухгалтер колхозный, а теперь кто? Вроде при должности остался, хоть колхоз разогнали. Важный стал, здороваться перестал. Всё высматривает по дворам
Степан сплюнул.
– И чего он ходит тут? – буркнул он, входя в хату.
– А кто его знает, – Серафима поставила на стол миску с похлёбкой. – Может, к сельсовету. Говорят, немцы скоро придут.
– Немцы? – переспросил Гришка, влетая в хату, вихрастый, черноглазый, похожий на отца, которого не знал. – А правда, что они всех расстреливают?
– Цыц! – прикрикнула Серафима. – Не выдумывай. Садись ешь.
Степан промолчал. Он думал о другом: о лошадях. Если немцы придут – лошадей заберут. А без лошадей в хозяйстве смерть.
Он не знал тогда, что без лошадей – это ещё не смерть.
В то последнее мирное лето он, тридцатипятилетний крепкий мужик, чувствовал неловкость перед односельчанами. В армию его не взяли из-за ноги. Соседи уходили на фронт, а он, хромой конюх, оставался в тылу. Тылом, впрочем, эти места пробыли недолго – война докатилась за считанные недели
***
Осенняя болотная жижа кочевала в сапогах, старый шрам на пятке горел живым огнем, но Степан упрямо цеплялся руками за стебли камыша, подтягивая непослушное тело вперед...
Где-то далеко позади, за стеной глухого камыша, хрипло и надрывно залаяла собака. Этот звук заставил Степана вжаться лицом в мокрый болотный мох. В ушах завертелся, загремел точно такой же собачий лай, унося его мысли в конец лета…
В тот день немцы и полицаи выгоняли людей из хат. Приклады винтовок глухо стучали в дубовые двери. Нашу нехитрую семью – Серафиму с Анечкой на руках, Гришку, испуганных Ваську, Машку и Зинку – вытолкнули на площадь перед бывшим сельсоветом. Толпа односельчан гудела, бабы тихо выли, прижимая к себе детей.
Над крыльцом сельсовета уже не было красного флага. Вместо него на ветру лениво колыхались два чужих полотнища. Одно – серое, с черной нацистской свастикой в белом круге. Второе – бело-красно-белое, с яркой кровавой полосой посередине. На самом крыльце, брезгливо поправляя перчатки, стоял молодой немецкий офицер. Рядом с ним, заискивающе улыбаясь, топтался местный.
Степан вгляделся в это лицо и почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Путило. Невзрачный, желчный человек, который до войны чах над каждой ведомостью и до долей грамма высчитывал овес для лошадей. Путило люто ненавидел Степана. Честный конюх никогда не давал ему списать украденные хомуты или урезать корма, а председатель всегда принимал сторону Степана. Бухгалтер годами копил злобу на «хромого выскочку».
Теперь на рукаве Путило белела повязка. Немецкий офицер коротко кивнул. Путило шагнул вперед, расправил худые плечи и закричал перед затихшей толпой. Его назначили начальником местной полиции.
Старый бухгалтер медленно пошел вдоль строя притихших земляков, упиваясь своей новой, безграничной властью. Возле Степана он остановился. Из-под козырька фуражки блеснули торжествующие, крысиные глаза. Путило смерил конюха тяжелым взглядом, а затем резко, с маху, ударил носком своего кованого сапога прямо по его правой, несгибающейся ноге.
Сухожилие пронзила дикая боль. Степан не удержался и рухнул в сухую дорожную пыль. Серафима вскрикнула, Гришка дернулся было вперед, но полицай навел на парня карабин. Путило наклонился к самому уху лежащего конюха и тихо, злорадно прошипел:
– Ну что, Стёпка, отбегался? Председателя твоего нет больше. Теперь я тут советская власть. Калека несчастный.
Степан лежал в пыли, сжимая кулаки и глядя на новые немецкие сапоги предателя. Именно в тот день он понял, что спокойной жизни в деревне больше не будет...
***
Призрак прошлого растаял, уступив место привычной сырости. Степан открыл глаза без испуга – за время скитаний страх притупился, превратившись в глухое равнодушие. Немцев поблизости не было, болотная глушь надежно прятала его от погони. Но обманчивая тишина пугала сильнее собак. Самым трудным теперь было заставить мертвеющее тело двигаться дальше. До дома, до родного крыльца оставалось всего несколько верст через эту проклятую топь. Он схватился за склизкий корень ольхи, со стоном заставил себя подняться на одну ногу и сделал первый шаг в темноту.
В голове навязчиво стучал один и тот же образ: ухмыляющееся лицо Путило в день, когда их уводили из деревни.
Отредактировано: 09.07.2026