Она проснулась не столько от холода, сколько от вони. Дешёвый „Ландыш“, смешанный с тяжёлым сивушным перегаром, въелся в подушку так, что аж в горле першило. Анастасия поморщилась, ногой скинула на пол скомканное одеяло. Где‑то в глубине комнаты, под ворохом её же рясы, посапывал какой-то незнакомец.
Она села нагишом, почесала шрам под грудью и попробовала вспомнить, как его зовут. Не вспомнила — и ладно.
— Эй, — пихнула спящего пяткой в бок. — Подъём. У меня поезд.
Мужик зашевелился и повернулся спиной: тощая, белая, вся в прыщах. Писарь из губернаторской канцелярии. То ли Коленька, то ли Серёжа — разницы никакой. Анастасия скривилась: вчера, после третьего стакана, он вдохновенно читал ей Блока, а она, хохоча, потащила его в постель — просто потому, что пить дальше было не с кем, а спать с подполковником уже осточертело. Писарь кончил, кажется, ещё в прихожей, потом полчаса извинялся, и она, давясь смехом, утешала: «Ничего, мальчик, не ты первый, не ты последний». Утром он выглядел ещё жальче, чем ночью.
— Госпожа Гордонская… — проблеял он, моргая белёсыми ресницами. — Я, право, не ожидал…
— Вот именно, — перебила она, натягивая исподнюю рубаху. — Никто ничего не ожидал, Коля. Или Серёжа? Да всё равно. Одевайся и проваливай. В канцелярии скажешь: у меня срочная командировка по приказу его превосходительства. Ясно?
— Так точно, — выдохнул он, шаря дрожащими руками по полу в поисках панталон и никак не попадая в пуговицу. — А вы…, а мы…
— А мы отлично провели время, — она выдохнула струйку дыма от папиросы прямо в потолок. — Я — отлично, ты — как уж получилось. Всё, брысь.
Писарь метнулся к двери, запнулся о её сапоги, выругался себе под нос и выскользнул в коридор.
Анастасия осталась у окна голая — без стыда, но и без желания что‑то показывать. Просто потому, что не считала его за человека. Свет из окна ложился на спину, и если бы Коленька‑Серёжа посмел оглянуться, он бы увидел тонкую цепочку родинок вдоль позвоночника, а ниже — две тёмные полосы старых шрамов, уходящих под поясницу. Левая лопатка чуть выше правой — незалеченный перелом, память о Горгоне. А на правом бедре, у самой складки ягодицы, синел свежий след укуса — не вчерашний, позавчерашний, от какого-то поручика из приёмной. Имени она не помнила. Помнила только зубы — острые, слишком острые для человеческих, — хруст кожи и то, как он вцепился, когда она уже не хотела.
Когда дверь за писарем захлопнулась, Анастасия потянулась, хрустнула позвонками и подошла к зеркалу. С улицы сквозь заиндевевшее окно сочился мутный свет газового фонаря. Она стояла в одной нижней рубахе, со стаканом вчерашнего коньяка в руке. Пригубила. Посмотрела на себя: тушь размазана, губы припухли, под глазами тени такие, что хоть иконы пиши.
— Ну и рожа, — сказала она вслух, с каким-то даже довольством. — Такую только в лес, к оборотням. Авось за свою примут.
Она медленно стянула рубаху с плеч и осталась совсем нагой. Свет керосиновой лампы под зелёным абажуром мягко лёг на кожу — бледную, в россыпи родинок и сетке старых шрамов. Грудь всё ещё высокая и полная, но возраст всё-таки дал о себе знать: снизу едва заметно обвисла, в складке под грудью легла тень. Соски — крупные, тёмные, утопленные в широких тёмных кругах; от них вверх тянулись тонкие белые растяжки. Бёдра широкие, крепкие, с синими полосами от белья, с вмятиной на левом — туда когда-то вошёл осколок, выковыривали в полевом госпитале без наркоза, зашили криво. Живот — не втянутый, как у городских барынь, а плотный, с округлостью ниже пупка. Она повернулась вполоборота, оглядела ягодицы — тяжёлые, с гусиной кожей от холода, с крошечной родинкой справа.
— Сиськи — слава богу, не обвисли. Уже спасибо. Бёдра — такими бы жеребят рожать. А зад… — она хлопнула себя по ягодице, раздался глухой шлепок. — Зад как у прачки. И на кой он мне? Для прыщавых писарей? Для подполковников с геморроем? Для поручиков, которые кусаются, как собаки, и трахаться толком не умеют, только боль причиняют?
Она расхохоталась — низко, прокурено; от этого смеха пустая бутылка на столе тихо звякнула. Потом затянулась папиросой, выпустила дым через ноздри и, глядя прямо в глаза своему отражению, сказала:
— Ты, госпожа Гордонская, знаешь, что такое настоящая ирония? Настоящая ирония — это когда баба с телом богини плодородия едет в глушь, чтобы дать себя разорвать чудовищу. И не потому, что герой. А потому что скучно.
Она провела пальцем по правому соску: откликнулся тяжестью, но не возбуждением. Тело как будто забыло, что значит хотеть без стакана в животе. Или без боя. Бой — другое. Адреналин бьёт в виски, всё тело становится одним нервом, каждый шрам оживает, и ты живёшь — по-настоящему, — а не просто тянешь лямку день за днём.
Она рывком натянула рясу — грубое сукно царапнуло соски, и её передёрнуло. Глухой ворот сомкнулся на шее, длинный подол упал до щиколоток. Сверху — ватное пальто, штопаное на локтях. Волосы стянула в тугой узел, оголив лоб и скулы.
Саквояж разинул пасть, как щенок. Туда легла Книга Имён в истёртом переплёте. Булава с треснувшим древком. Фляга — на донышке коньяк. Коробок спичек, жестянка с папиросами. Отдельно — пара бинтов и горбушка, чёрствая, как её душа. Анастасия взяла флягу, отвинтила крышку и сделала большой глоток. Обожгло. И это было хорошо.
— Значит, так, — сказала она саквояжу. — Вариант первый: еду в ебеня, нахожу старого знакомого, устраиваю последний славный бой. Умираю с оружием в руках, как героиня. Вариант второй: иду на приём к губернатору, торчу у дверей и смотрю, как толстозадые чинуши жрут осетрину и чавкают. Потом трахаю очередного Колю‑Серёжу, пью коньяк, блюю в сортир под стихи Блока. И так — до цирроза.
Она закинула саквояж на плечо.
— Первый вариант, — объявила она, — куда веселее.
Взяла булаву, привычно взвесила в руке. По старой довоенной привычке губы сами зашевелились:
— Святый. Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй мя…
#12310 в Фэнтези
#605 в Тёмное фэнтези
#9193 в Эротика
#2207 в Эротическое фэнтези
оборотни, эротика, темное фэнтези
18+
Отредактировано: 16.05.2026