Свора: Моя Богиня

Глава 1. Рина: Отказ

— Ты меня бросаешь.

— Не драматизируй.

— А как по-твоему это называется, когда человек собирает вещи и уезжает навсегда?

— Рина...

— Самый важный мужчина в моей жизни говорит, что больше мы не будем видеться.

Миша закрывает глаза и трёт переносицу — жест, от которого у меня всегда сводит челюсть, потому что он означает: сейчас будет что-то правильное и взрослое, от чего захочется кого-нибудь ударить.

— Теперь это звучит совсем абсурдно, — говорит он.

— Но это правда!

— Прости. Я не могу остаться. У меня есть семья, и мои супруга с дочерью уже не могут дождаться отлёта.

Я рычу — не метафорически, а вполне буквально, низко и сипло, как подбитая собака, — и топаю на месте обеими ногами, и мне плевать, что со стороны это выглядит как истерика пятилетки в «Пятёрочке». Миша — единственный человек на этой планете, перед которым мне не стыдно быть идиоткой. Был единственным. Теперь уже был.

— Вот так просто берёшь и бросаешь свой лучший актив? Будущую чемпионку?

Миша фыркает. У него мягкий, какой-то отцовский смех — хотя ему всего тридцать четыре, и он скорее похож на старшего брата, из тех, что таскают тебе мандарины в больницу и молча сидят рядом, пока ты ревёшь в подушку.

— Мне нравится твой оптимизм. Продолжай в том же духе.

— Буду продолжать. Без тебя. Одна. Как дура.

Он не отвечает сразу. Просто смотрит — и в этом взгляде нет жалости, а есть что-то гораздо, гораздо хуже: спокойная уверенность человека, который уже всё решил и знает, что решил правильно, и никакое моё рычание ничего не изменит.

Мне двадцать лет, и у меня ровно полтора человека, которым я доверяю: двенадцатилетняя сестра и вот этот широкоплечий мужик с вечно развязанным шнурком на левом кроссовке, который два года назад посмотрел, как я мочалю грушу, и сказал: «Злость хорошая. Техника — говно. Будем работать». И мы работали. Каждый день, шесть дней в неделю, пока мои костяшки не стёрлись до розового мяса, а потом покрылись жёлтой коркой мозолей, а потом снова стёрлись. Он ни разу не пересекал черту. Ни разу не полез с расспросами. Просто ставил мне удар — и это было достаточно. Это было всё, что мне нужно от мужчины: чтобы он стоял рядом, держал лапы и не задавал вопросов.

А теперь он уезжает в Казахстан, потому что его жена скучает по родителям, а дочке пора в школу, а жизнь, оказывается, не вращается вокруг моей злости и моих разбитых кулаков.

Какая неожиданность.

— Не переживай, — говорит Миша, и я ненавижу эту фразу каждой клеткой. — Сегодня придёт твой новый тренер.

— И ты правда веришь, что я найду с ним общий язык?

Миша смотрит на меня долго. Непривычно долго, как будто запоминает — или как будто выбирает слова, а он никогда не выбирает слова, он вообще немногословный, именно за это я его и ценю.

— Он хороший парень. Дай ему шанс. У вас с ним больше общего, чем ты думаешь.

Я скриплю зубами так, что эмаль наверняка трескается. Миша подхватывает сумку с пола — потёртый чёрный баул, в котором всегда пахло разогревающей мазью и мятными леденцами — закидывает лямку на плечо и на секунду сжимает мне макушку ладонью. Так, как делал после каждого спарринга, когда я не проигрывала: быстро, крепко, без сентиментальности.

— Пока, Фаттахова. Не убей никого до его прихода.

Дверь за ним закрывается с мягким пневматическим вздохом.

И вот тогда накрывает.

Не сразу — сперва секунда тишины, абсолютной, хирургической, как будто кто-то вырезал из воздуха все звуки. А потом они возвращаются разом: гул кондиционера, шлёпанье скакалок, тупой ритмичный стук чьих-то перчаток по мешку — и каждый из этих звуков бьёт прямо в солнечное сплетение, потому что они все на месте, всё на месте, а его — нет.

Пальцы начинают дрожать.

Я сжимаю рукоятки скакалки, пока костяшки не белеют, пока кожа не натягивается на суставах тонким фарфором. Микротремор — мой личный предатель, он всегда сдаёт меня, когда я пытаюсь сделать вид, что мне нормально. Дрожь ползёт от кончиков пальцев к запястьям, и мне хочется ударить что-нибудь — стену, грушу, собственное бедро — просто чтобы вернуть себе хоть какой-то контроль над собственным телом.

Я дышу.

Считаю выдохи. Один. Два. Семь. На одиннадцатом дрожь отступает, но внутри остаётся холодная, влажная пустота, как в подъезде зимой.

— Эй, Медуза.

Костян. Конечно. Кто же ещё. Костян — сто восемьдесят пять сантиметров посредственной техники, гонора размером с Юпитер и хронического неумения заткнуться в нужный момент. Он стоит у ринга, обмотанный бинтами по локоть, и ухмыляется так, что хочется впечатать в эту ухмылку апперкот.

— Говорил же, с тобой ни один нормальный мужик не захочет иметь дело. Даже Мишаня не выдержал...

— Договаривай, давай, — перебиваю я, и голос у меня ровный, спокойный, сухой. Это плохой знак. Когда я ору — я злюсь. Когда я говорю тихо — я готова калечить. — Ну? Не выдержал — что?

Костян осекается на полсекунды, но рядом стоят его прихвостни — Лёнчик и Тимур, — и отступить при них он не может, это противоречит его внутреннему кодексу дворового павлина.

— Характера твоего, Фаттахова, — вот что. Ты ж ненормальная. Гонору — на десятерых, а на соревнованиях...

— На прошлых соревнованиях я взяла серебро в своей весовой, Костя. А ты взял за щеку. Кому из нас стоит поработать над собой, как считаешь?

Лёнчик давится смешком. Тимур отворачивается, пряча лицо. Костян краснеет — не от стыда, стыд у него атрофирован, — а от злости, тёмно, с шеи вверх, как затопление.

— Следи за языком, дура.

— Ой, Костенька, давай ты не будешь начинать войну, в которой тебе нечем стрелять. Ни в ринге, ни в койке, ни в разговоре. Три-ноль не в твою пользу — обидно, но предсказуемо.

— Ты совсем...

— Слабо на спарринг?

Я говорю это легко, как будто предлагаю чаю. Скакалка свисает с моего плеча, пальцы уже не дрожат — адреналин сожрал тремор, как кислота, — и я смотрю на Костяна снизу вверх, потому что он выше, но при этом каким-то образом умудряюсь смотреть на него сверху вниз.



Отредактировано: 30.06.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять