Между Севастией и Трапезундой.Лагерь
---
На перекрёстке двух пыльных дорог — одна тянулась на Севастию, другая уводила к Трапезунду — расползся вялый, измученный жарой лагерь. Из колышущегося марева солнца вырастали покосившиеся жерди навесов, на верёвках сушились пропотевшие портянки, в тени иссохшей шелковицы дымилась жестяная кружка с чаем.
Третий день люди Османа торчали здесь, выжидая в духоте и гудении мух. Третий день — и терпение истончалось, как кожа на бурдюках. Разговоры стали короче, взгляды — подозрительнее. Кто-то точил нож слишком долго. Кто-то плевал в пыль и качал головой. Все ждали Саида и его отряд — шестеро ушли на разведку три дня назад, и каждый час задержки наполнял воздух невысказанным вопросом: а вдруг не вернутся?
Вода в бурдюках пахла кожей и чем-то кислым, стальные стволы ружей были липкими от пота, ладони скользили на рукоятях ножей. Мухи садились на губы спящих, и те отмахивались, не просыпаясь.
Хусейн — угрюмый, с обвисшей от усталости щекой и вечно недовольным прищуром — уже третий раз за утро подходил к Осману. Сначала намекал. Потом жаловался. Теперь просто ныл — открыто, почти нагло:
— Осман, если Саид с остальными не вернутся до вечера, уходим в Севастию. Здесь оставаться — себя губить. Русские или эти греки наскочат — порежут, как баранов на празднике.
Командир сидел на корточках у карты, процарапанной ножом прямо в пыли. Не поднял головы. Только палец его замер над линией дороги.
— Не ной, Хусейн. Своих не бросаем. Они догнали обоз у границы, сейчас вернутся с добром. Ещё немного.
— Немного? — Хусейн сплюнул в пыль. — Мы тут уже третий день варимся! Люди начинают шептаться. Говорят, что ты...
Он не договорил. Осман медленно поднял голову, и в его взгляде было что-то, от чего Хусейн непроизвольно отступил на шаг.
— Что — я? — тихо спросил Осман.
— Ничего, — быстро ответил Хусейн и отвернулся.
Но недовольство его никуда не делось. Оно висело в воздухе, как запах гнили.
Хусейн криво ухмыльнулся, кивнул в сторону телеги, где у колеса сидела связанная женщина — тёмные волосы, измочаленные верёвки на запястьях, пыль на скуле. Фатима не отвела взгляда, когда он посмотрел на неё. Сидела прямо, будто её невидимо подпирала стена.
— А это зачем? — протянул он. — Лишний груз. Пристрелим — легче пойдём.
Осман медленно поднялся. Пыль осыпалась с его колен. Шевельнулся ремень с пистолетом. Он прищурился так, что глаза превратились в две узкие тени.
— Если выбирать, кого пристрелить — тебя или её, — сказал ровно, — я выберу тебя. Не моргну.
Он хрипло рассмеялся и снова присел к «карте». Смех в тени шелковицы оборвался, будто его ножом отрезали. Хусейн, не понимая — шутка это или приговор, — кашлянул и попятился к навесу, решив не испытывать судьбу.
Но обида осталась. И страх. И что-то ещё — то, что потом станет роковым.
Солнце ползло к вершине неба, шевеля горячим воздухом. К полудню дозорный на холмике, прикрыв лоб ладонью, крикнул:
— Пыль! С севера идут!
В лагере как будто щёлкнул невидимый рычаг: поднялись, натянули ремни, ружья легли в ладони. Осман вскинул руку, и звук металла стих.
— По местам! Не стрелять, пока не увидим. Если русские — жмём их между дорог.
Пыль шевелилась, расползалась тяжёлым языком. Сначала казалось — целая сотня, потом, когда очертания стали плотнее, вырисовались шесть всадников. Один — впереди, низко сидя в седле. У двоих через седло болталось что-то тяжёлое.
— Наши! Саид! — облегчённо выдохнули из тени.
Всадники ввалились в лагерь, кони покрыты солью, губы в белой пене. На одном из седёл поперёк был привязан человек — лицо в крови, рука безвольно свисает; на другом — мешки и какие-то скрюченные железки, добыча бедная, но добыча.
— Где остальные? — Осман вышел навстречу, пальцы легли на рукоять кинжала привычным, ленивым движением.
— Вот они, — Саид мотнул подбородком на тело. — Этот русский офицер троих наших положил, пока его брали. Еле связали. Двое не дошли — кровь потеряли по дороге.
Осман наклонился, приподнял за волосы голову раненого. Кровь подсохла коркой, на виске — рваная рана, губы побелели. Лицо знакомое. Он усмехнулся:
— Ой-вай… Если память мне не изменяет — сын того самого греческого графа из Карса. Хороший улов, мужчины. За такого платят — как за лошадь с родословной.
Саид вытянулся, в уголках губ — гордая ухмылка.
— Я знал, тебе понравится.
— Осман, — не унимался Хусейн, подходя ближе. Голос его звенел раздражением. — Золото — золотом, а мы что — здесь станем шашлык ждать? Русские дорогу нюхают, греки в лесах. Отступить надо, пока живы. Или ты ждёшь, когда нас окружат?
От накатившей тишины слышно стало, как жужжит одна-единственная муха у губ раненого. Люди замерли. Кто-то присел на корточки, делая вид, что проверяет подпругу. Кто-то отвернулся. Все знали: Хусейн перешёл черту.
Осман медленно повернулся. Вынул пистолет. Сделал шаг — не быстро, словно ленился идти.
— Нет, Хусейн, — сказал тихо. — Шакалы будут глодать тебя — после моей пули.
Выстрел прозвучал глухо, как хлопок ладонью по плоскому камню. Хусейн сел на землю, будто устал. Потом медленно лёг на спину, глядя в небо, где кружили коршуны. Кровь потекла в пыль, превращая её в грязь. Никто не шелохнулся. Никто не сказал слова. Люди Османа знали: молчание дороже жизни.
Осман не спеша вернул пистолет в кобуру, будто только что прихлопнул муху.
— Слушайте все! — голос командира стал острым. — Сомнений мне не надо. Боишься — ты уже мёртв. Мы не уходим. Это наша земля. Русские здесь чужие. Уйдём на скалы. В монастырь. Там нас не достанут.
Кто-то выкрикнул «Слава Осману!», за ним — гулкое «эй!», ружья коротко ткнули в небо. Пыль осела на ресницы.
Но страх остался. Невидимый, липкий. Все видели, как легко Осман убивает своих. И каждый думал: «А вдруг следующий — я?»
— Саид, — Осман вернул пистолет в кобуру, — раненого в телегу. К женщине. Пусть, — он криво улыбнулся, — попоёт ему греческих песен. Может, выживет. Нам живой дороже.
Отредактировано: 09.11.2025