Там, где разводят мосты

Пролог

Санкт-Петербург, последние дни мая. Белые ночи.

Город сходил с ума.

Мира всегда чувствовала это — перелом, когда весна переваливает через край и катится в липкое, тягучее лето. Воздух становится плотным, как кисель. Нева пахнет тиной и холодом с глубины, хотя на поверхности — плюс двадцать. Над Смольным собором висит дымка, сквозь которую солнце не садится вовсе, только сползает за горизонт на пару часов, и небо становится цвета несвежей простыни.

В такие ночи в городе случается самое страшное. Или самое честное.

Она стояла на балконе их новой квартиры на Крестовском. Пятнадцатый этаж. Внизу — новостройки с панорамными окнами, дальше — яхт-клуб, ещё дальше — разводные мосты, которые сейчас, в два часа ночи, уже разведены. Как руки, воздетые к пустоте.

Мира курила. Она не любила курить, но за последний месяц это вошло в ритуал. Щелчок зажигалки, первый горький затяг, и можно не врать себе хотя бы минуту.

— Ты так и будешь там стоять, пока не превратишься в статую?

Голос из глубины комнаты. Хрипловатый, сонный, с той интонацией, которая не терпит возражений.

Она не обернулась. И так знала, как он выглядит: растрёпанный, в одной футболке, босиком, тень от трёхдневной щетины делает его лицо жестче, чем оно есть на самом деле. От него всегда пахло сном и «Монако» — парфюмом, который остался на подушке, на вороте куртки, на её собственной шее, если он прошёл слишком близко.

Александр.

Сводный брат.

Это слово — брат — вставало поперёк горла, как рыбья кость. Оно не имело никакого отношения к тому, что происходило между ними в этой квартире, пока их родители были в Париже.

— Иди спать, — ответила Мира, не оборачиваясь. — У тебя завтра тренировка в десять.

— Не будет у меня никакой тренировки.

Он подошёл. Она услышала — не шаги, а то, как изменилось дыхание за спиной. Он остановился в полуметре, не касаясь. Но Мира чувствовала жар его тела сквозь тонкий шёлк халата, который она стянула из маминого гардероба.

— Почему? — спросила она в пустоту ночи.

— Потому что я не сплю третьи сутки, — сказал Саша. — И не потому, что белая ночь. А потому что у меня в голове… — он замолчал, подбирая слово, — …шум.

Она знала этот шум. В её собственной голове он звучал как песок, который сыплется сквозь пальцы. Бесконечно.

— Сходи к врачу, — сухо бросила Мира.

— Я хожу к тебе. Ты мой врач.

Она наконец повернулась.

И сразу пожалела.

Потому что он смотрел так, как будто она была не человеком, а окном, за которым — ответ на все вопросы. Глаза — те самые, голубые, выбеленные до опасной прозрачности — рассматривали её лицо: изгиб бровей, родинку над губой, копну светлых кудрей, которые ветер с Невы трепал, как солому. Его челюсть работала — он сжимал зубы, сдерживая что-то, что рвалось наружу.

Он был похож на Фёдора Смолова в своей лучшей форме. Только злее. Только больнее.

— Ты красивая, — сказал Саша. Просто. Без улыбки. — До тошноты красивая. Знаешь?

— Не надо.

— Что — не надо? — он сделал шаг, и теперь его пальцы легли на перила балкона по обе стороны от неё. Ловушка. Клетка. — Не надо говорить правду? Ты хочешь, чтобы я врал? Как твоя мать врёт моему отцу? Как они врут всем, кто приходит на ужин и говорит: «Какая прекрасная семья»?

— Замолчи.

— Где ты была вчера в полночь? — спросил он, наклоняясь так, что его губы почти коснулись её виска.

Мира замерла. Сердце стучало где-то в горле, и она ненавидела себя за то, что не может его оттолкнуть. Руки висели плетьми.

— Гуляла.

— С кем?

— С собой.

— Врёшь, — прошептал он. — Я видел тебя на набережной Макарова. Ты стояла и смотрела на воду. Один раз ты наклонилась так, что я подумал — прыгнешь.

Он видел.

Он следил за ней.

Ужас и ликование сплелись в один комок. Мира подняла глаза — в его, льдистые, с морозной сеточкой у зрачков — и прошептала:

— Ты ненормальный.

— Я знаю.

— Тебе надо лечиться.

— Это ты меня лечишь, — повторил он, и в его голосе не было шутки. — Ты. Твои руки. Твой смех, когда ты думаешь, что никто не слышит. Твои кудри, которые пахнут дождём и шоколадом, потому что ты пьёшь какао даже в мае.

Он отодвинул прядь с её щеки. Кончики пальцев — шершавые, с разбитыми костяшками — скользнули по скуле, по шее, замерли на ключице.

— Через три дня они вернутся, — сказал Саша. — И всё закончится. Опять будем улыбаться за ужином. Ты будешь называть меня «Саша», я буду называть тебя «Мира», и никто никогда не узнает, что происходит, когда зажигается свет в твоей спальне в два часа ночи.

— Ничего не происходит, — выдохнула она.

Его ладонь легла на её затылок. Сильная, тяжёлая. Пальцы запутались в кудрях, натянули их, откинув её голову назад, чтобы она смотрела прямо в небо — в это белесое марево, где нельзя понять, день сейчас или ночь, где нельзя понять, грех это или единственное, что держит их на плаву.

— А давай проверим, — прошептал он. — Что происходит.

Поцелуй был не первым. Но каждый раз — как первый. Потому что после него Мира не могла дышать, как будто её окунули головой в Неву. Жёстко, требовательно, с привкусом никотина и той отчаянной нежности, которая бывает только у людей, которым нечего терять.

Она вцепилась в его футболку. Он прижал её к себе — так, что рёбра затрещали. Балконные перила врезались в спину. А над ними кружили чайки — белые пятна в белом небе, и их крики были похожи на женский смех или на плач.

Когда он оторвался от её губ, она поняла, что плачет. Не от боли. От невозможности.

— Зачем ты это делаешь? — спросила она шёпотом. — Зачем, если через три дня — всё?

— А ты не поняла? — Саша вытер её слёзы большим пальцем, смахнул, как пыль. — Я хочу, чтобы ты помнила. Когда будешь сидеть в своей идеальной гостиной с идеальными родителями, когда будешь делать вид, что ты — идеальная дочь, я хочу, чтобы каждое твоё воспоминание об этом городе было обо мне.



Отредактировано: 29.05.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять