Тебе что, жалко?

Тебе что, жалко?

Телефон звонит в семь вечера, когда я только успеваю скинуть туфли и рухнуть в кресло. Глаза закрываются сами собой — пятница, конец квартала, три совещания подряд и отчет, который я допиливала до четырех утра. В висках стучит, а перед глазами до сих пор плывут цифры из экселевской таблицы.

Экран высвечивает "Мама".

Я смотрю на него секунд пять. Просто смотрю. Пальцы почему-то холодеют, хотя в квартире тепло. Телефон вибрирует в ладони, как живой, и я провожу пальцем по экрану, уже зная, что ничего хорошего не услышу. Потому что мама никогда не звонит просто так. Никогда.

— Алло.

— Маруся! — голос у мамы бодрый, почти веселый, и от этого еще тревожнее. Таким голосом она обычно начинает разговор, когда ей что-то нужно. — Слушай, мне срочно нужно тридцать тысяч.

Я закрываю глаза. Просто закрываю глаза и откидываюсь на спинку кресла. Спина ноет, шея затекла, а где-то в груди зарождается тупая, знакомая до тошноты боль.

— Мам, привет, — говорю я тихо. — Ты даже не спросила, как у меня дела.

— Ой, ну а что спрашивать-то? Ты же взрослая девочка, работаешь, живешь в Москве. Что с тобой может случиться? Слушай, мне правда нужно. Срочно.

Я смотрю на свои руки. Маникюр облупился на указательном пальце — я грызу ногти, когда нервничаю. Дурная привычка из детства. Новая кофточка, купленная на распродаже три месяца назад, уже скаталась на рукавах. Я откладываю деньги на ипотеку и ремонт в ванной, а кофточки покупаю на распродажах. Мама не знает об этом. Мама думает, что я купаюсь в деньгах.

— Две недели назад я отправила тебе двадцать тысяч, — мой голос звучит глухо, как из-под воды. — Куда они делись?

Пауза. Короткая, но я слышу ее — эту секундную заминку, в которой мама подбирает слова.

— А, так я их Витале отдала, — говорит она легко, будто речь идет о ста рублях. — Ему нужнее. Ты же знаешь, у него сейчас сложный период.

Что-то внутри меня обрывается. Не резко, не с грохотом, а медленно, как старая резинка, которая растягивалась годами и наконец лопнула.

— Зачем ему двадцать тысяч? — спрашиваю я, хотя уже знаю ответ. Я всегда знаю ответ.

— Ну, ему надо. Тебе что, жалко, что ли?

Вот оно. "Тебе что, жалко, что ли?"

Эта фраза ударяет меня под дых. Буквально. Я сгибаюсь пополам в кресле, прижимая телефон к уху. Перед глазами что-то плывет ...не слезы пока, а какая-то мутная пелена.

— Мам, ему тридцать два года, — говорю я, и голос предательски дрожит. — Он взрослый мужчина. Почему он до сих пор не может решать свои проблемы сам?

— Ну что ты начинаешь? — мамин голос тут же меняется, становится жестким, оборонительным. — Он же твой брат! Единственный брат! Ты должна помогать семье.

Семья. Это слово бьет меня наотмашь. Семья — это которые должны любить тебя просто так. Просто потому что ты есть. Не за деньги, не за помощь, не за то, что ты удобная и послушная. Просто так.

Я смотрю в окно. Там Москва, вечерняя, красивая, чужая. Десять лет я живу в этом городе. Десять лет я строю карьеру, плачу ипотеку, просыпаюсь по будильнику и засыпаю под звуки чужих ремонтов за стеной. И за все эти десять лет мама ни разу не спросила меня — счастлива ли я. Устала ли. Хочу ли я чего-то, кроме работы и вечных переводов на карту.

***

Мне двенадцать лет. Я стою в коридоре и смотрю на свои руки, перепачканные пастелью. В комнате пахнет бумагой и чем-то сладким ,кажется, мама пекла шарлотку. Мои рисунки разложены на столе: яблоки, такие красные, что кажутся живыми, и небо. Я училась смешивать оттенки, чтобы получить правильный закат. Учительница сказала, что у меня талант, что мне нужно обязательно идти в художественную школу. Я запомнила каждое слово. Запомнила, как сердце колотилось от счастья, когда я бежала домой рассказать маме.

— Мам, меня взяли! — я влетаю на кухню, еще в куртке, еще в шапке. — В художественную школу! Там такой кружок, по вторникам и четвергам, и преподаватель сказал, что у меня способности!

Мама оборачивается от плиты. У нее в руках половник, и пар от супа поднимается к потолку. Она смотрит на меня как-то странно — не радостно, не удивленно. Скорее устало.

— Ты что, не слышала? — говорит она. — Мы завтра идем записывать Виталика на бокс. Это дорого, Марусь. Форма, перчатки, взносы. У нас сейчас нет лишних денег.

Я стою в дверях кухни и чувствую, как счастье утекает из меня, как вода в раковине — быстро, с бульканьем, без следа.

— Но мама… Я же…

— Марусь, ну что ты как маленькая! Тебе что, жалко для брата? Он мальчик, ему нужно уметь постоять за себя. А рисовать ты и дома можешь.

Я могла рисовать дома. Я и рисовала: на старых обоях, на обратной стороне исписанных тетрадей, на салфетках. Только пастель закончилась через месяц, а новую мне не купили. Виталику нужны были новые перчатки. И кроссовки для бега.

Мне четырнадцать. Я получаю премию на школьном конкурсе рисунков. Первое место среди всех школ района. Денежную премию, две тысячи рублей. Две тысячи — это целое состояние для четырнадцатилетней девочки. Я несу их домой, зажав в кулаке, и представляю, как куплю себе краски. Настоящие, масляные, в деревянном ящичке. Я видела такие в магазине — они пахнут льняным маслом и стоят как раз тысячу восемьсот. Еще останется на холст.

Дома мама пересчитывает деньги и кивает:

— Молодец. Как раз хватит на абонемент в тренажерный зал для Виталика. У них там акция, полгода по скидке.

Она не спрашивает. Она просто берет и кладет деньги в карман фартука. А я стою и смотрю на этот карман, где исчезают мои краски.

— Тебе что, жалко? — спрашивает мама, заметив мой взгляд.

И я качаю головой. Нет, мам, не жалко. Мне никогда не жалко. Я же девочка. Я же должна понимать.

***

— Маруся, ты меня слышишь? — голос матери возвращает меня в настоящее. — Я говорю, мне тридцать тысяч нужно.

Я открываю глаза. За окном уже совсем стемнело. В висках стучит — не от усталости, от слов, которые я годами глотала, как горькие таблетки.



Отредактировано: 05.05.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять