Гость приезжает к полудню, и с самого утра весь дом делает вид, что это обычный день.
Обычный день — это когда в передней трижды меняют цветы и никто не говорит, для кого. Когда кухне велено жаркое из молодого барашка и белый хлеб, которого по будням на наш стол не подают. Когда полы натирают до того зеркального блеска, в каком отражаешься вниз головой, и служанки ходят на цыпочках, будто дом спит и его нельзя будить. Словом, самый обычный день. Обычнее у нас ещё не бывало.
Меня будят рано и ведут в купальню. Воду носят вёдрами, от неё поднимается пар и запах лаванды; две девушки трут меня жёсткой рукавицей, пока кожа не начинает розоветь и поскрипывать, а после трут ещё, для верности, — будто с меня сходит что-то, чего гостю видеть не след. Меня моют так же как утром натирали полы: чтоб блестела.
Я сижу тихо и смотрю, как капля набухает на запотевшем серебре кувшина, — знаю, что сейчас сорвётся, и она срывается и бежит вниз. Я всегда знаю, что будет дальше: с каплей, с лошадью, с человеком. По тому, как вошедший ставит ногу, скажу, устал он или лжёт; по тому, как повёл рукой, — чего хочет, ещё прежде, чем откроет рот. Не знаю, зачем мне это; знаю только, что показывать этого давно не велено. Невесте нельзя показывать больше, чем дозволено.
— Не сутулься в воде, — говорит нянька. — Спину испортишь, а спину под венец не переделаешь.
Спину. Будто я лошадь, у которой смотрят стать.
✦ ✦ ✦
Меня одевают в голубое: при этом цвете я кажусь мягче, чем есть на самом деле. Горничная затягивает шнуровку, и я держусь ровно, будто в тугом платье мне так же вольно, как в ночной сорочке. Сколько себя помню, меня учат носить корсет так, чтоб по лицу не было видно тугости корсета. Кажется, это и называют хорошим воспитанием: чтоб трудное давалось незаметно.
Наша передняя высока — в три человеческих роста, где по вечерам не достаёт свет свечей, — и лестница у площадки расходится надвое, как приглашение подняться туда, куда меня не зовут. По стенам висят Рейнмары в потемневших рамах: прадеды, деды, дядьки, иногда с супругами, и все с одним и тем же лицом, будто им всем однажды сказали смотреть так — и они послушались навсегда. Высокие окна глядят в сад. Там садовник срезает отцветшие розы под самый корень, чтобы к будущему году они пошли гуще.
— Не хмурься, — говорит матушка, поправляя мне выбившийся локон. Лицо у неё простое и доброе, как у женщины, которой всю жизнь нечего было прятать. — И держи глаза скромно. Мужчине не нравится, когда невеста смотрит прямо.
Я опускаю глаза как велено. Это, впрочем, не такая уж жертва: скромно опущенный взгляд превосходно видит чужие башмаки, а по башмакам о госте узнаёшь куда больше, чем по лицу. Лицо всякий держать умеет. Башмаки — не каждый.
— Айлин дозреет к осени в самый раз, — говорит вошедший отец, не мне, а куда-то поверх моей головы, матушке. — Ждать дольше нет резона.
Дозреет. Я стою смирно и думаю про себя, что я всё же не репа и не яблоня в отцовском саду, чтобы меня снимали в срок, — но думаю это ровно, за глазами, туда, куда велено прятать всё, что за ними. Вслух хорошая дочь на «дозреет» не отвечает ничего. Я хорошая дочь. Я просто держу это при себе, как держат тепло под плащом.
— Айлин! — Мейлин влетает в переднюю, младшая, тринадцати лет, вся состоящая из курносости и любопытства, и няньки за ней не поспевают. Она обходит меня кругом, как обходят наряженную ёлку, и глаза у неё горят. — Ты как из книжки. Он тебя такой увидит и всё, пропал.
— Пропал, — соглашаюсь я и поправляю ей сбившуюся ленту, потому что за собой она не следит, а матушке некогда. От Мейлин пахнет вареньем и улицей — тем, чем и должно пахнуть в тринадцать, когда о своём женихе ещё только мечтаешь.
— А тебе будет позволено с ним гулять? Одной? — шепчет она, и в шёпоте — целый мир, который она себе навоображала: балконы, письма, суженый на белом коне. — Расскажешь потом?
— Расскажу, — говорю я и не говорю, что рассказывать, скорее всего, будет нечего: гость приедет, посмотрит, уедет, а решат всё без нас, за плотной дверью. Ей тринадцать, и она ждёт своего жениха, как ждут праздника. Я не говорю ей, что к празднику прилагается торг за плотной дверью; про это она узнает в свой срок, а пугать раньше времени незачем.
За окном на подъездную аллею въезжает карета — вороные, чёрный лак, кучер в тёмном. Дом на миг замирает, как замирает капля перед тем, как сорваться.
— Приехал, — говорит матушка, и в её простом добром лице что-то на один удар делается острым, а потом снова добрым.
✦ ✦ ✦
Тайвел Стеррен входит вместе с полосой полуденного света, и передняя от него будто и правда светлеет — не знаю уж, дом ли виноват или то, как он держится.
Он целует матушке руку и говорит, что у нас всегда будто теплее, чем на дворе, — и матушка розовеет так славно, будто впервые это слышит. Я тоже так умею. Нас обеих учили одному, и я, глядя на неё, в который раз думаю: кто же учил её и когда.
Меня подводят. Я приседаю и поднимаю глаза ровно настолько, насколько дозволено, — а он чуть наклоняет голову, ловя мой взгляд снизу, будто ему важно, чтобы я всё-таки на него посмотрела, а не на его пуговицы.
— Айлин, — говорит он, и выговаривает моё имя так, словно оно ему по вкусу. — С прошлой весны вы стали совсем другая.
— Надеюсь, к лучшему, — отвечаю я скромно и приятно, как и полагается.
Женихи, я заметила, все говорят невесте одно и то же и с одинаково значительным видом, будто каждый сам это только что сочинил. «Вы стали другая», «вы расцвели», «время к вам милостиво» — как если бы им всем раздали одну карточку и велели заучить. Тайвел, надо отдать ему должное, произносит свою карточку так, словно и правда рад. Может, у него карточка лучше. А может, он лучше читает.
— Вы стали взрослее и краше, — говорит он и улыбается, и у глаз собираются морщинки, и это выходит у него не как заготовленная любезность, а как если бы он и правда так подумал и не сумел удержать.
#28033 в Фэнтези
#901 в Боевое фэнтези
#9907 в Приключенческое фэнтези
авторский мир, сильная героиня, без романтической ли...
16+
Отредактировано: 14.07.2026