Холодное стекло пустой бутылки запотело от дыхания. Следом за ним — второе. Это ритуал. Так всегда бывает, когда из своих командировок возвращается Рома. Мы – последние островки прошлого в этой вымирающей деревне, два Романа, которых жизнь раскидала по разным дорогам, но раз в месяц прибивает к одному и тому же кухонному столу.
Я остался — по уши в земле, в заботах о старой матери и огороде, что зимой кажется кладбищем под снегом. Рома ушел на железную дорогу, обзавелся семьей, детьми, стал машинистом. А в перерывах между свистками чужих городов — рассказчиком. Его истории — как этот самогон: с первого глотка кажется мягким, а потом бьет в голову.
В тот вечер он выдохнул струйку дыма, и его голос стал тише, притворно-бытовым, каким говорят о самом страшном.
— В прошлый рейс попутчик у меня был, Алексей. Сломался мужик, видно было. И выложил мне, как на духу...
***
Встретил он женщину. Тамару. Не любовь — находка, будто всё потерянное счастье вдруг материализовалось в одном человеке. Через месяц она уже грела его постель, а его дом, долгие годы бывший просто стенами, наполнился светом и смыслом. Так длилось полгода. Ровно до того дня, когда она, словно подкошенная, рухнула на пол кухни.
Врачи разводили руками: внезапная остановка сердца. Мир Алексея рассыпался в прах. Он пил, не переставая, даже когда в доме стоял гроб. Спиртное делало свое дело — в хмельном тумане ее лицо казалось лишь тронутым дремотой, живым. Щеки сохранили румянец, кожа — бархатистость, и ни одного пятна, ни одного намека на синеву смерти. Все, кто приходил прощаться, шептались: «Словно спит». Но шептались — и уходили.
А потом пришли сны.
Первая же ночь после похорон принесла с собой кошмар. Не сон — визит. Тамара стояла в кромешной тьме, задыхаясь, плача беззвучно, губы ее шептали одно и то же: «Откопай, Лёш... откопай...». Он списал это на горе, на разум, который отказывается принимать потерю. Мол, тесно ее душе в сырой земле, вот и мучает его.
Но сны не прекращались. Они были на редкость одинаковыми, как записи на заевшей пластинке: тот же взгляд, те же судорожные вздохи, те же два слова, вбиваемые в сознание. Неделя ада. Неделя, когда грань между явью и кошмаром истончилась до предела.
Он пошел к местной шаманке, старой карге, от которой собаки шарахались. Вышел от нее седой. Лицо было серым, как пепел.
«Ты живую закопал, дурак, — сказала она, ворочая в пальцах высохшую лапку ворона. — Вот и просится наружу».
Что творилось в его душе, когда он, сунув в карман все наличные, бежал к местному начальству, — одному Богу известно. Ему, конечно, отказали. Сперва. Но деньги — великий аргумент против суеверий и бюрократии. В конце концов, несколько человек с лопатами поплелись на кладбище.
Земля, не успевшая слежаться, сыпалась с лопат с противным шуршащим звуком. Когда гроб, облепленный глиной, извлекли из ямы и сорвали с петель крышку, у всех, кто там стоял, вырвался сдавленный стон.
Тамара лежала на животе. Лицо ее было повернуто набок, застыв в последней, немой гримасе ужаса. А вся бархатная обивка крышки гроба была изодрана в лохмотья. В прямом смысле. Клочья ткани свисали, а под ними, в мягком дереве, зияли глубокие борозды — следы ногтей, стертых в кровь и в мясо до кости. Она проснулась. Она пыталась выбраться. Она билась в этой деревянной клетке, пока воздух не кончился.
И лишь тогда Алексей понял, что его любимая не была похожа на живую. Она и была живой.
Он признался мне тогда, сквозь сжатые зубы, что руки сами искали топор — найти тех врачей, что вынесли приговор его Тамаре. Друзья еле оттащили, не дали стать чьим-то палачом. Писал заявление в полицию — те проверили, сделали вид, пару младших медиков под раздачу отдали, и дело спустили на тормозах.
А чего он хотел? Городишко захолустный. Тут главное — не правды добиться, а поскорее прикрыть любое дело, что пахнет скандалом.
Слова застревали в горле комом. «Страшно всё это», — выдохнул я, когда Рома замолчал.
Он лишь мотнул головой, опрокидывая очередную стопку.
— Слушай, Ром... А ты в курсе? У нас тут, в деревне, точь-в-точь такая же история была. Лет тридцать назад. Матушка как-то рассказывала.
— С чего бы? — друг нахмурился, наливая мне. — Я б слышал.
— Да я и сам обрывочно помню. Со слов.
— Валяй, — бросил он, и в его глазах мелькнуло не просто любопытство, а желание послушать.
Я сделал глоток, чтобы голос не дрожал.
— Деревня тогда была крошечной, чуть ли не семь сотен душ. А нынче, считай, две с лишним тысячи. Так вот, у одной женщины дочь, пятнадцати лет, упала, головой ударилась. И не проснулась. Оборудования в те годы не было никакого — развели руками, мол, мертва. А материнское сердце вещун. Чуяло беду. Не давала она дочку хоронить, пять дней тело в доме лежало. Соседи, люди набожные, стерпеть не смогли — боялись, что неприкаянная душа по деревне бродить начнет. Вломились к ней, заперли её, а девочку вынесли и в сырую землю опустили.
С тех пор женщину будто подменили. Целыми днями она на погосте пропадала, лопатой землю долбила, к дочери рвалась. Что с ней только ни делали — и к врачам водили, и в доме запирали. Бесполезно. Вырвется — и снова бежит по пыльной дороге, сжимая в белых пальцах черенок лопаты.
В сельсовете терпение лопнуло. Решили — откопают, лишь бы отвязалась. Собрали мужиков, те с неохотой, кряхтя, откопали. Подняли гроб, крышку сорвали... и обомлели.
Девочка лежала на боку, с открытыми глазами, в которых застыл весь ужас мира. Они были полны крови. Вся бархатная обивка крышки была изодрана. И слова там были, проклятия, выцарапанные в предсмертной агонии.
У матери, глядевшей на это, сердце разорвалось прямо в груди. Рухнула замертво рядом с гробом.
Теперь лежат они рядышком. Две могилы на самом краю кладбища. Заросли бурьяном по пояс — никто не ухаживает, боятся проклятия накликать. Говорят, иногда видят там призраки — девочка в белом платье и женщина с лопатой. Бродят вместе в лунные ночи.
Отредактировано: 20.11.2025