На сцене, при самой примитивной декорации, изображавшей лес с приставленной к ней сбоку хижиной, пел хор французских крестьян, из коих один крестьянин был в турецкой феске. Хор состоял из шести мужчин, пяти женщин и одной девочки лет двенадцати. Хором дирижировал кто-то из-за кулис, но так откровенно, что из хижины высовывались махающий смычок и рука. Хор два раза сбился и поэтому, должно быть, повторил свой нумер два раза. Оркестр хору не аккомпанировал, а подыгрывал, причем особенно свирепствовали трубы. Выбежал к рампе Пипо – красавец-мужчина, набеленный и нарумяненный донельзя, и стал петь соло, молодецки покручивая роскошный черный ус и ухарски ударяя себя по дну серой шляпы, что совсем уже не соответствовало роли глуповатого малого. Одет он был в белую рубашку, запрятанную в панталоны, и опоясан широким черногорским поясом. Голос у него был хороший, свежий и необычайно зычный. По окончании нумера ему зааплодировали. Он снял шляпу, по-турецки приложил руку ко лбу и поклонился публике. Турку, сидевшему со своей дамой сердца в крайней ложе, он отдал отдельный поклон, отдельным поклоном отблагодарил и седого турка, помещавшегося в первом ряду кресел.
– Это итальянец, – шепнул сзади Нюренберг супругам про актера. – Я его знаю. У него в Галате лавочка, и он делает фетрового шляпы. А эта маленького девочка его дочь.
– Ах, так это любители, актеры-любители! – заметила Глафира Семеновна. – А я думала, что настоящие актеры.
– Настоящего, настоящего актеры, а только у них есть своего другого дело. Вон и тот, что старика играет… Тот приказчик из армянского меняльного лавки.
– Все равно, значит, не профессиональные актеры, – сказал Николай Иванович и спросил: – А женщины в хоре, должно быть, портнихи, что ли?
– Этого женщин я не знаю. Но тут есть хорошего актер и такой голос, что самый первый сорт, но сегодня он не играет, потому что шабад начался.
– Еврей?
– Да, кантор из еврейского синагога.
На сцене происходили разговоры на турецком языке. Действие шло вяло. Глафира Семеновна начала зевать. Оркестр молчал. Капельмейстер, за неимением дела, опять чистил себе апельсин. Но вот за сценой кто-то ударил три раза в доску. Он встрепенулся, схватил смычок, и музыканты грянули. На сцену выбежала Бетина-Маскота, задела за хижину и уронила ее, причем публика увидала в глубине сцены двух солдат в фесках, которые тотчас же бросились к упавшей декорации и начали ее ставить.
Маскота пела. Это была рослая, неуклюжая женщина с длинным, напоминающим лошадиную голову лицом, очень почтенных уже лет, сильно декольтированная и так намазанная, что казалось, с нее сыплется краска. Одета она была в короткую пеструю юбку и голубые шелковые чулки со стрелками, чего по роли уж не требовалось. Юбку она укоротила, очевидно, для того, чтобы похвастать действительно замечательными по своей округлости икрами. Голоса у нее не было никакого. Она два раза сорвалась, не докончила арию и забормотала по-турецки, рассказывая ее говорком.
– Вот это самого настоящего французского актриса. Она здесь в Константинополе живет лет десять и танцует в кафешантане в Галате, – рассказывал Нюренберг.
– Ну, не похоже, чтоб это была настоящая, – улыбнулась Глафира Семеновна.
– О, она была хорошего танцовщица, но у ней нет голос… Да и стара стала. Она может говорить на турецкого языке – вот ее сюда и пригласили.
– Совсем старая ведьма! – зевнул Николай Иванович и спросил жену: – Душечка, тебе не скучно?
– Очень скучно.
– Так, я думаю, что посмотрели мы, да и будет. Хорошенького понемножку. Теперь имеем понятие о турецкой оперетке, а потому можем и домой чай пить отправиться.
– Да, да… – кивнула мужу Глафира Семеновна. – Домой, домой… Достаточно…
Но тут из-за кулис показались старик граф и графиня в бархатной амазонке с хлыстиком. Графиню изображала молодая красивая гречанка с крупным носом, а графа маленький, седенький, тщедушный грек, вышедший на сцену даже и незагримированный. Он был в чечунчовой парочке, белом жилете, для чего-то с настоящим орденом на шее и в серой шляпе-цилиндре и с зонтиком. Вышел он на сцену, ломаясь до невозможности, и строил гримасы. В задних рядах публика захохотала. Он заговорил с графиней и, должно быть, отпускал какие-нибудь турецкие остроты, потому что хохот усиливался. Графиня отвечала ему вяло. Она оробела, смотрела в пол и не знала, куда деть руки.
– Эта дама совсем по-турецкого говорят не умеет, – аттестовал ее Нюренберг супругам.
– По-моему, она и ходить по сцене не умеет, – отвечал Николай Иванович.
Граф подошел к рампе. Капельмейстер махнул смычком, и оркестр заиграл рефрен. Граф остановил музыку и сказал что-то капельмейстеру по-турецки, зрители засмеялись. Но вот он выставил ногу вперед, заложил руку за борт жилета и, откинув голову назад, говорком запел под музыку. Фигура его была очень комична, но старческий голос сипел, хрипел даже и при исполнении куплета говорком. Но вот куплету конец, его надо закончить долгой высокой нотой, и граф зажмурился и открыл беззвучно рот, давая протянуть ноту только скрипкам. Затем, когда оркестр кончил, он снял с головы шляпу, махнул ею в воздухе и с улыбкой сказал публике по-французски:
– С голосом всякий споет, а вот попробуй спеть без голоса.
Ему зааплодировали. В особенности аплодировали и смеялись в ложе турок с француженкой.
– Ну, довольно… Домой… Достаточно насмотрелись на безобразие… – сказала Глафира Семеновна, поднимаясь с кресла.
– Да, в глухой провинции у нас лучше играют, – отвечал Николай Иванович, следуя за женой, направляющейся к выходу. – И это лучший театр в Константинополе! – прибавил он, покачав головой.
Нюренберг проводил их до гостиницы и спросил Николая Ивановича:
Отредактировано: 03.07.2023