Входить в покои, где болеет человек, всегда трудно. Неважно, простолюдин он или из знатных, да хоть бы и сам король, болезнь одинаково мерзко удушает воздух, и забирает всю жизненную силу из пространства. Но Мадлен знала, что должна навестить своего брата. Её брат – король! – пусть и болен, пусть она и сама приложила руку к его болезни и временному отстранению, и неважно, что всё участие её свелось к немому согласию – было же! – но теперь ей надо с этим жить.
Стража не остановила. Вообще, с того момента, как Мадлен открыто поддержала отстранение своего брата короля от трона и передачу власти в руки Энрике, сам Энрике… нет, не то, чтобы потеплел, нет, ни в коем случае, но стал как будто терпимее. Мадлен боялась признаться в этом самой себе, понимая, что всё ещё оставляет для Энрике угрозу своим положением и он может в любой момент стереть её из жизни, но всё же было послабление режима и она этим понемногу пользовалась.
Стража ослабла, стала выпускать её по замку и даже в сад. Выходить было утомительно, Мадлен чувствовала странную, непроходящую слабость во всём своём организме, но совсем без движения тоже было нельзя. Конечно, лежать с утра до вечера было весьма привлекательно, но и лекарь, и сама Мадлен сходились в одном: понемногу, но надо ходить.
– Дитя забирает у вас силы, ваше высочество, – объяснял лекарь, – вы должны понимать, что ваша слабость – это не болезнь.
– Мне даже стоять тяжело, клонит в сон, – жаловалась Мадлен.
Лекарь разводил руками и велел есть больше мяса. На мясо же Мадлен даже смотреть не могла, тошнило почти мгновенно.
– Надо, дорогая, надо, – уговаривали дамы и Мадлен ела, давилась, терпела тошноту, но слабость не проходила.
Этот ребёнок, живший в ней, похоже, решил окончательно уничтожить её за грешный проступок. Мадлен чувствовала себя плохо и слабость стала ей постоянным спутником, она уже с нетерпением ждала того момента, когда сможет разрешиться от бремени, и пусть ожидание и будущее были страшными и в них жила неизвестность её собственной жизни и жизни её ребёнка, но она надеялась, что хотя бы слабость пройдёт и вернётся ясность собственного тела и разума.
– Ещё немного, немного, – утешал лекарь, но его прогноз – от месяца до месяца и двух недель не приносил облегчения. Казалось, что это безумно долго и она не выдержит. Слухи и сплетни перестали её тревожить, в слабости нет места расходу сил на такую нелепицу. Мадлен уже смирилась с тем, что пала и в собственных глазах, и в глазах семьи, и, что хуже – в глазах Господа. Теперь оставалось защитить дитя. Грешное происхождением, но невинное по сути своей. Мадлен надеялась, что ей удастся провернуть всё так, чтобы кара пала на неё одну и не задела невинную душу.
Но в этот день с утра ей было не так плохо, как обычно, и Мадлен, почувствовав некоторую терпимость к окружению, поднялась и решила пройтись. На улице всё захватил ветер, даже в саду нельзя было укрыться от его власти. Мадлен решила, что пройдётся по коридорам, навестит Рудольфа.
Стража не препятствовала. Либо они сделались безразличными к ней, либо Энрике решил, что никакого вреда от визитов к Рудольфу уже не будет. Так или иначе, но Мадлен вошла в покои больного короля. Темнота оглушила её – тут было совершенно ничего нельзя разглядеть, пока не привыкнешь к полумраку и не заметишь, что здесь не совсем темно, что есть здесь какое-то подобие света – жалкая свечонка!
Вот и блеск тронного зала! Вот и власть короны. Всё сошлось в жалком свечном блеске.
Рудольф лежал с прикрытыми глазами, но услышав движение, открыл глаза, взглянул печально, узнавая…
Он выглядел плохо, как и полагается больному человеку. Официальная версия, пущенная по двору и в королевстве, гласила, что король слёг, и он действительно слёг с болезнью, вот только Мадлен уже прекрасно понимала, что оправиться не выйдет, и речь, изначально касающаяся временного отречения пока Рудольф не вернётся в рассудок, была лишь ложью. Понимала она, что и болезнь Рудольфа, уже настоящая, вполне себе физическая, не совпадение. Не бывает таких совпадений! Зато бывает Энрике, очень большой охотник до власти.
– Это я, брат мой, – сказала Мадлен, заходя в горесть плотнее и приближаясь к брату. Он не мог пошевелиться и даже сказать ничего не мог, только промычал что-то в ответ. Мадлен кивнула: – ты поправишься, мой король, обязательно поправишься.
Она знала что лжёт. Скорее небо падёт на землю, что Энрике вернёт власть Рудольфу. Но знала Мадлен за собой и вину и понимала, что должна служить утешением для того, кто, в сущности, пытался ей быть защитой, но в итоге сделал только хуже.
И себе тоже!
– Я молюсь за тебя, – сказала Мадлен, – молюсь за твоё выздоровление…
Она осеклась. В полумраке явственно различился шорох ткани, и она даже успела подумать, что это, должно быть, убийцы, подосланные Энрике, пришли завершить своё грязное дело! Но нет. Это была королева. Впрочем, как было узнать в бледной женщине, одетой не богаче обычной придворной дамы, королеву? Мадлен и то не сразу признала её. Ни драгоценностей не блеснуло, ни гордой причёски – ничего.
– Ваше величество, – Мадлен склонила голову, – простите!
– Ничего, не извиняйся, – отозвалась Генриетта-Мари, – я даже рада, что ты пришла. Это значит, что он не забыт. Тяжело видеть его таким.
Генриетта-Мари поправила одеяло на Рудольфе, тот тяжело моргнул, словно благодарил за участие и тотчас прикрыл глаза. Стыд и страх… ничего королевского, ничего достойного, обычное унижение для жизни. Дожитие, натуральное, безнадёжное дожитие!
Отредактировано: 17.05.2026