Я сделаю тебя своей.

14.

Рома стоял у доски, и его поведение сразу бросалось в глаза. Когда его вызвал преподаватель, он лениво облокотился на край его стола, словно этот стол принадлежал ему, и с каким-то нарочитым безразличием закатал рукава светлой рубашки до локтей. При каждом его движении под тканью перекатывались мышцы — сухие, чёткие, натренированные, как у того, кто привык к физическим нагрузкам и знал себе цену. Образ дополняли две расстёгнутые верхние пуговицы рубашки — через них можно было увидеть линию ключиц и лёгкий загар кожи, что делало его вид чуть вызывающим, будто он демонстративно напоминал всем девочкам, какой он привлекательный.

Рома скользнул по классу взглядом, в котором смешивались лёгкое смещение и удивление. Но ему словно было абсолютно всё равно, кто и что о нём подумает — он пришёл сюда для себя, а не ради чужого мнения.

Он коротко подмигнул какой-то девочке, а потом, не торопясь, заговорил:

— Так вот... — его голос звучал лениво, но в нём сквозила какая-то скрытая сила, заставляющая слушать. — Мы обсуждаем "Господина из Сан-Франциско", да? Все жалко вздыхали, когда читали, как он умер. Как ему было одиноко. Как его никто не запомнил. Но знаете, что я думаю?

Он сделал паузу, словно давая каждому время вслушаться в тишину между его словами.

— Этот мужик прожил свою жизнь честно. Для себя. Он не притворялся. Не пытался быть лучше, чем был на самом деле. Он кайфовал от того, что хотел: от роскоши, от путешествий, от комфорта. Он знал, что жизнь одна. Что все эти понты про долг, про обязательства, про то, чтобы быть хорошим для кого-то — всё это чушь. В конце концов, мы все одинаково умрём, — он усмехнулся уголком губ, почти незаметно, — и никому до нас не будет дела.

Рома говорил спокойно, не повышая голоса, но от его слов веяло такой внутренней уверенностью, что в классе повисла густая, тяжелая тишина. Даже те, кто обычно отвлекался, сейчас слушали.

— Он сделал всё, что хотел, — продолжил Рома, — и да, умер. Как и все. Но хотя бы не жил как мямля, боясь обидеть кого-то своим выбором. Для меня это достойно уважения.

Он закончил, бросив взгляд на учителя, будто давая понять, что на этом его выступление завершено. Потом небрежным движением подкинул фломастер вверх: тот крутился в воздухе пару секунд, ловя на себе свет ламп, а затем Рома ловко поймал его, как будто весь этот красивый жест был для него чем-то абсолютно естественным.

Я медленно подняла руку вверх, держа в пальцах карандаш, и почувствовала, как несколько человек обернулись на меня. Учитель коротким кивком разрешила говорить, и я, стараясь не спешить, чтобы мои слова звучали твёрдо и обдуманно, начала:

— С одной стороны, в ваших словах есть логика, — я специально подчеркнула слово "ваших", чтобы отстраниться от его позиции. — Но если смотреть глубже, господин из Сан-Франциско прожил жизнь впустую. Он не умел радоваться ничему, кроме роскоши, не знал настоящих чувств, настоящих людей. Всё, что он считал важным — вещи и статус. А в конце ему не осталось ничего, даже памяти о себе.

Я чувствовала, как внутри поднимается горячее волнение, но старалась говорить размеренно, не выдавая своих эмоций. Мой голос звучал яснее, чем я ожидала от себя.

— Жить только для себя — это не всегда признак силы, — продолжила я. — Иногда это просто страх. Страх открыть себя другому человеку, страх стать уязвимым. Страх признать, что ты тоже зависишь от любви и от близости.

На этих словах я краем глаза заметила, как Рома, который до этого вертел фломастер между пальцами, вдруг остановился. Он перестал подбрасывать его и с интересом уставился на меня, прищурив глаза, будто впервые по-настоящему услышал то, что я говорю.

На мгновение между нами повисла странная тишина — цепкая, почти электрическая. Потом Рома резко, с лёгким хлопком, бросил фломастер на стол, и звук раскатился по классу, заставив некоторых вздрогнуть.

Я не отвела взгляда. Он тоже смотрел прямо на меня, в упор, в его глазах сверкнуло что-то вроде вызова.

Словно решив, что молчать — это слабость, Рома оттолкнулся от стола и медленно направился ко мне, его шаги были лёгкими, но в каждом движении ощущалась уверенность и нарастающее давление.

Я инстинктивно напряглась, готовясь к продолжению спора, но в этот момент учитель подняла ладонь, словно перерезая невидимую нить напряжения между нами.

— Думаю, что вы оба в чём-то правы, — спокойно сказала она, мягко, но достаточно громко, чтобы весь класс услышал. — Господин из Сан-Франциско действительно жил ради удовольствий, не желая принимать настоящую жизнь. Но с другой стороны, его судьба напоминает нам, что без искренних чувств, без тепла других людей, любая жизнь превращается в пустоту, какой бы роскошной она ни казалась.

Рома нехотя остановился, бросив последний взгляд в мою сторону. Я тоже смотрела на него, чувствуя, как внутри странно сжимается что-то непонятное: смесь удовлетворения от своих слов и тревожного предчувствия того, что спор между нами только начался, и Рома это еще припомнит.


Со звонком я вышла из кабинета, в спину сразу ударил шум коридора — шаги, голоса, хлопки дверей. Воздух казался душным, как будто сам класс до сих пор висел в лёгких — с его напряжением, словами, взглядами. Мне хотелось выскользнуть из школы, скинуть с себя этот липкий налёт, вдохнуть холодный ноябрьский воздух, в котором ничего не осталось бы от чужих мнений и его фраз. Но до улицы было далеко. Меня ждали ещё шесть часов — шесть часов мучительного напряжения, тишины и выжидания, в которых всегда кто-то наблюдает, оценивает, провоцирует.


— Смирнова! — знакомый голос резко разрезал воздух.

Я внутренне скривилась. Так и знала. Он не мог оставить всё как есть. — Хей! Остановись!

Я не обернулась, но услышала его шаги — быстрые, лёгкие, уверенные. Он догонял меня, как будто знал, что я всё равно остановлюсь. И действительно, через секунду я уже стояла у стены, затаив дыхание, пытаясь успокоиться. Он подошёл сбоку, встал чуть ближе, чем было комфортно, и посмотрел искоса, снизу вверх, будто изучал.



Отредактировано: 07.05.2025





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять