Первое, что я поняла, очнувшись: пол подо мной — камень, и этот камень знал температуру морга.
Второе: руки не мои.
Я смотрела на них целую минуту — тонкие, бледные, с обломанными ногтями и багровой ссадиной на костяшке, — и мозг, приученный за восемь лет работы в лаборатории сначала наблюдать, а потом уже паниковать, послушно наблюдал. Не мои руки. Не моё узкое запястье. Не моя дрожь, которую я не заказывала.
Паника подождёт. Паника — роскошь для тех, у кого есть лишнее время.
Я села, и комната качнулась. Каменный мешок три на три шага: гнилая солома, ведро в углу, под потолком — зарешёченное окно, в которое сочился сизый, как разбавленные чернила, рассвет. Не больница. Не моя квартира, где я уснула — я ведь точно уснула? — над недописанным заключением по делу о метаноле. Здесь пахло тюрьмой: сыростью, мышами и страхом, который въедается в стены надёжнее плесени. Но к привычному букету примешивалось что-то четвёртое, чему в моём мире названия не нашлось. Воздух будто слегка звенел. Как бокал, по краю которого ведут мокрым пальцем, — только звук шёл не снаружи, а изнутри черепа.
«Сотрясение, — предположила я профессионально. — Или я просто сошла с ума. Оба варианта рабочие».
Шаги в коридоре. Я подняла голову — медленно, потому что чужая шея отзывалась болью, — и увидела за решёткой стражника. Настоящего. В кольчуге, как с исторической реконструкции, вот только усталость на его лице была совсем не реконструкторская.
— Очнулась, ведьма? — Он смотрел на меня со смесью брезгливости и того особого спокойствия, с каким смотрят на покойника, который пока, по недоразумению, дышит.
— Где я? — Голос вышел чужим. Выше моего, моложе, с надтреснутой ноткой. Я сглотнула и заставила его звучать ровно. — Какой сегодня день?
— Последний твой, адептка Морран. — Он сказал это почти мягко, и от этой мягкости по спине прошёл холод вернее, чем от каменного пола. — Завтра на рассвете — трибунал. К полудню — эшафот. Поешь, если кусок полезет.
Он толкнул сквозь прутья миску с чем-то серым и ушёл, гремя сапогами.
Адептка Морран.
Я закрыла глаза — и в темноте под веками что-то шевельнулось. Не моё. Чужие воспоминания, рваные, набухшие, как страницы тетради, упавшей в лужу. Имя всплыло первым: Эвелина Морран. Двадцать лет. Стипендиатка из глухой провинции в Академии Высших Искусств — какой ещё, спрашивается, академии? Слабенький дар, над которым потешался весь курс. Мэтр Корвин, старик-алхимик, единственный, кто не потешался. И — обвинение, тяжёлое и липкое, как смола. Будто бы она, Эвелина, отравила своего наставника. В его собственной лаборатории. Из его собственной склянки.
Вчерашней ночью. Её взяли прямо там — над хрипящим стариком, с пустой склянкой на полу у её ног, — и заперли здесь, и с тех пор она не выходила. Меньше суток назад. Я не успела даже толком обжиться в чужой шкуре, а её уже вели на эшафот.
Память услужливо подсунула картинку, и вот тут профессионал во мне проснулся окончательно.
Мэтр на полу лаборатории. Выгнутая судорогой спина, пятки и затылок в пол, тело — натянутый лук. Пена на синих губах. Скрюченные пальцы скребут плиты. И — он ещё дышал. Хрипло, рвано, с присвистом, будто воздух протискивался через сомкнутое горло. Эвелина трясла его за плечо и звала по имени, а он не слышал.
Я открыла глаза.
Жив. По крайней мере, был жив, когда её скрутили. Это не сходилось — всё, целиком.
Я не знала здешних ядов — ни одного, ни в лицо, ни по имени. Но я знала тело. Тело врёт одинаково честно в любом из миров, и то, что показала мне память Эвелины, было чем угодно, только не той тихой расправой, в которой девочку обвиняли. Я ещё не знала формулировки обвинения. Но я уже знала: формулировка и симптомы разойдутся. Они всегда расходятся, когда кто-то очень спешит закрыть дело.
Восемь лет в лаборатории судебно-медицинской экспертизы научили меня одной простой вещи, от которой следователи скрипели зубами: труп не лжёт. Лжёт тот, кто его описывает. А здесь у меня было кое-что получше трупа — здесь у меня был живой свидетель, который ещё дышал и которого, если повезёт, ещё можно дочитать.
— Так, — прошептала я чужими губами, и собственный шёпот в звенящей тишине показался почти кощунством. — Допустим. Допустим, я — Ника Соловьёва, и я сплю, и это очень подробный сон, в котором меня собираются казнить за чужую работу. — Я перевела дыхание. — Тогда хотя бы умру по специальности.
Звучало бы дерзко, если бы у чужого тела не тряслись колени. И если бы за день до собственной казни «специалист» не сидел на гнилой соломе без единого союзника, без магии, которой полагалось бы здесь быть, и без малейшего понятия, как из всего этого выбираться.
Я подтянула колени к подбородку и стала вспоминать. Не Эвелину — её перепуганный мозг отдавал воспоминания скупо, через раз. Я вспоминала яд. Симптомы. Логику. Единственное, что у меня было своего в этом теле, — мои восемь лет. И их у меня не отнять, даже если отнять всё остальное.
К тому моменту, когда воздух в коридоре снова изменился, у меня уже был ответ. Не полный. Но достаточный, чтобы торговаться.
* * *
Я не услышала его шагов. Просто звон в воздухе стал ниже — будто ту самую струну, что ныла под потолком, перетянули чуть туже, до предела. Стражник за решёткой выпрямился так резко, что кольчуга звякнула, — словно ему вставили новый позвоночник, прямее прежнего.
— Господин ректор.
Я обернулась.
Мужчина стоял у решётки, и первое, что я отметила — холодно, профессионально, без всякого трепета, — он привык, что при его появлении выпрямляются. Высокий. В тёмном, без единой лишней детали, без украшений, которыми обычно компенсируют недостаток присутствия. Этому компенсировать было нечего. Лицо, которое скульптор делал в дурном настроении: слишком правильное, чтобы быть тёплым. Лет тридцать пять. Светлые глаза — почти серебро — и абсолютно нечитаемые. Глаза человека, который подписывал смертные приговоры и не терял из-за них сон.
#16738 в Любовные романы
#5217 в Любовное фэнтези
#8412 в Фэнтези
#981 в Магическая академия
попаданка, от ненависти до любви, ректор
16+
Отредактировано: 30.06.2026