Плеснула ночь на кофе кипяток.
Чернеет небо в чашке горизонта.
Я обвожу словами мыслей контур.
В строках - лишь треть, две трети - между строк.
Вера Бутко
– Зина, Зиночка, Зинуля, – ласково называл любимую, а спустя какое-то время жену Яша ещё недавно, вкладывая в интонацию и в чувственную мощь красноречиво сопровождающего это магическое действо взгляда изрядную порцию щедрого душевного тепла, искреннее восхищение, и трогательно зачарованную симпатию.
Иногда заботливо, нежно, звал девочку куколкой, лапушкой, умничкой, или просто сокровищем.
В моменты интимной страсти мог нашептать на ушко толику похотливых непристойностей, но доброжелательно, лишь для того, чтобы подстегнуть и без того выходящее из берегов влечение.
Осторожничал, боялся спугнуть тонкую ткань ошеломляющего, оглушительно интенсивного состояния безграничного счастья.
Вроде вчера ещё было так, но, будто совсем не в этой жизни.
Судьба ли, рок, тяжкий жребий: как не назови то, куда занесла семейные отношения цепь драматических событий, ничегошеньки исправить уже невозможно.
Теперь Яшка обращался с ней бесцеремонно, грубо, словно не жена она, а бездомная собачонка с улицы, которую можно пнуть, стегнуть плёткой, безжалостно ткнуть мордой в пол, заставить лизать сапоги.
К цинично выкрикиваемому приказу, – подь сюды, тварь… живо, – непременно добавлял унижающие достоинство эпитеты. И бил, просто так, “для профилактики”, походя, не разбирая куда, лишь бы почувствовала его беспредельную, ничем не ограниченную власть.
– Сдохла что ли, кобыла ленивая. Я тебя научу родину любить! Думала, в сказку попала!
Кто она теперь: рабыня, прислуга, наложница?
Не всё ли равно, ведь обращается с ней так законный супруг. А ей и податься некуда. Да и страшно ослушаться – до смерти забьёт.
Сгорбленная женщина, чутко прислушиваясь, сидела на краешке грубо сколоченной табуретки за накрытым в горнице столом. Судя по разорённому интерьеру трапезы и обилию разноцветных горячительных жидкостей, праздник, или развратное гульбище, в самом разгаре.
На Зинаиде изрядно поношенное ситцевое платьишко в мелких синих цветочках: чистенькое, но ветхое, висящее на исхудавшем тельце мешком. Неприбранная голова с сальными непокорными прядями некогда шелковистых, теперь ломких и тусклых волос. Сморщенные, в разноцветных синяках руки ладонями вверх безвольно лежат на коленях. Лицо – пустое, безвольное, не выражает ничего. Как и глаза: выцветшие, безжизненны, блёклые.
Она помнит, как плескался в них насыщенный васильковый цвет, словно июньское небо, отражающееся в лесном озере. А ведь была, не так давно была Зинаида первой красавицей на деревне. Косы носила: блестящие, тяжёлые, толщиной в обхват запястья.
Сельские парубки пьянели от счастья, если чернобровая Зиночка позволяла пригласить на танец, разрешая положить ладонь на хрупкую талию. Млели взрослеющие ухажёры от нечаянной возможности в стремительном танцевальном движении дотронуться намёком до спелой груди или крутого изгиба бедра.
Девочка никогда не была тихоней, но и лишнего никому не позволяла. Озорница, хохотушка, любимица хороводящихся девственниц, заводила вечерних посиделок и девичников. Отличница в школе, отменная работница, умница, рукодельница.
Всякий жених на селе мечтал залучить для нелёгкой деревенской жизни справную во всех отношениях невестушку. Зинаида девушка непростая. С норовом, но с понятием: одно дело дразнить да проказничать, совсем другое – вступить в ответственную взрослую жизнь.
Девчонка неукоснительно следовала вековым заветам целомудрия, потакая родительскому тщеславию, вызывая белую зависть и немалое восхищение у множества обеспокоенных будущим собственных отпрысков отцов, в семьях которых подрастали женихи и претендентки на выданье.
Теперь ей тридцать пять лет. От былых достоинств: от здоровья, красоты, да румяной спелой сочности следа не осталось. Не молодица уже, зрелая женщина. Могла бы в любви и неге счастливо жить, детишек рожать-нянчить, а она пришлых баб ублажает, коих муженёк стайками едва ли не каждый день на сатанинские игрища таскает.
Зинаида исподнее им стирает после непристойных шабашей, спины в бане мочалками трёт, веником парит, за столом прислуживает.
Попробуй не подчиниться, изобьёт, унизит при всех, а всё одно заставит. Силища у мужа нечеловечья, а разъярится – что кабан раненый становится: глазищи нальёт, и тычет кулачищами в грудь да в живот; за волосы таскает, словно Зинаида не женщина – вещь, которую, даже если сломаешь, выбросить не жаль.
В соседней с горницей комнате дверь нараспашку. На скомканной постели шумно развлекается парочка, намеренно выставляя напоказ наготу и постыдную в неприкрытой откровенности мерзкую похоть.
Вульгарная молодица, перемежая беспричинный смех многоэтажной матершиной, бесстыдно подставляет, нисколько не стесняясь её присутствия, голый зад, задирает ляжки выше головы, подмахивает расшиперенными в стороны окороками, как кошка в охоте; орёт, извиваясь в предвкушении пика сладострастия, требует сильнее, глубже, не обращая внимания на смачные шлепки.
Яшка, а это он, Зиночкин, законный муж, энергично качает накаченным корпусом, расшатывая скулящую от избыточной нагрузки кровать, обливается потом, издавая шлепающие и чавкающие звуки.
– Сочная ты Нюрка бабища, аппетитная! Вона сколько смазки накопила. Не ленись, подмахивай шибче. Зинка, тварь, квасу неси, шевелись! Нюрка, зараза, раззадорила, сейчас кончу! Давненько такую шуструю курочку не топтал. И-э-э-эх, лови подарочек, шлюшка. У меня не забалуешь.
Зинка, озирается по сторонам, словно ищет заступы, встаёт, шатаясь. На лице отразилась брезгливость, боль: не мышечная – душевная. Где это видано: при живой жене столь беззастенчиво блудить, не только не прячась, намеренно демонстрируя безнравственно циничную суть безумного разврата.
Отродясь о подобном кощунстве не слыхала. И ведь терпеть приходится. Более того – прислуживать.