Оскол

Глава 13. Астра. Осень 1940-го

 

18 августа 1940 года я был задержан органами государственной безопасности в лице Евграфа Еремеевича Полюдова. Он доставил меня из ОСОАВИАХИМовского лагеря в «контору» и отдал на съедение некоему субъекту по фамилии то ли Рвач, то ли Ткач. Я честно рассказал о драке с комсоргом Юрочкой и, глядя, как следователь читает допросный лист, ожидал приговора.

Что-то не нравилось Ткачу в моих показаниях. Брезгливыми пальчиками вытянул он бумагу из облупленного «ремингтона» и держал ее, как мокрый горчичник. И такая мука читалась на лице, будто половина человечества взвалила свои проблемы на его узкие плечи.

А мне ведь нелегко далась эта речь за милицейским столом. Два раза я проваливался в жалкий фальцет, искательно глядел куда-то в щеку суровому следователю. Выхлебал порцию кипящей газировки из рвачевского стакана… Однако видимой радости по поводу моего белого, как ангельские крылья, раскаяния тот не проявил. Он отставил бумажку на всю длину руки, смотря на нее с таким видом, словно не протокол рассматривал, а неприличную открытку. Тут и зашел Полюдов.

Меня поразили его гражданский костюм и умение находиться везде и сразу. Причем умение это слагалось не из шумного брызганья, а из чеширскокотского способа двигаться. Он и на столе Рвача болтал ногой, и рылся в шкафу у окна, и смотрел на меня из дальнего угла кабинета. И все это как-то сразу.

— Что у тебя с домом Штольца, Павел Ильич? — осведомился Евграф.

Они перебросились несколькими фразами в каких-то странных интонациях, из которых я ничего не понял.

Трудно предположить в каком русле потекла бы беседа в дальнейшем, если бы не вступили к этому времени в реакцию пузырьки содовой и «ударник» Феди Зеленого. Забыл я о предупреждении. Да что Зеленый… Я, честно говоря, уже прописал себя на заготовительных работах сто первого километра, где-то под Кандалакшей. Появился в голове шум и вскоре бил он колоколом «Ивана Великого» прямо в лоб через затылок, отдавая болью в раненое плечо.

— Скажи, Саблин, ты что, развлекаешься таким образом? — поинтересовался Евграф, глядя на утыканную «ремингтоном» бумагу.

— Нет, не развлекаюсь, — ответил я, стараясь удержать разгоняемые ударами «колокола» мысли.

Впечатление было такое, будто прозвучала некая непристойность.

— Ну ладно, — голова Полюдова качнулась в отцовском сожалении. — Твои мушкетерские подвиги в отношении комсорга Жукова пусть разбирает «Осови х а и м». Меня больше интересуют причины твоего пребывания в доме-мастерской художника Штольца осенью 1924 года.

От этих слов я не то что протрезвел — почти пить зарекся. То давнее дело помнилось на уровне «было-не было» и зачем оно всплыло, я понять никак не мог.

Мы с Валькой Зворыкиным стояли на шухере, когда банда Деда грабила нэпманский магазинчик. В банде была шпана постарше, замок они вскрыли ломиком-фомичём, этим же ломиком тюкнули и хозяина, а слам поделили. Нам с Валькой досталось по два ящика папирос «Дюбек», и спрятали мы свою долю в той самой Штольцевской мастерской, недалеко от психиатрической больницы номер три.

Мастерская имела славу самую дурную. Построили ее в середине прошлого века для чего-то церковного. А через год оттуда съехали вместе со всем поповским барахлом, из-за того, что флигель оказался «нечистым». Вскоре здание приобрел какой-то купец, но и у него не заладилось. Сменив еще пару хозяев, флигель перешел к немцу Штольцу — художнику и скульптору, подвизавшемуся на библейской теме. Понятно, что и художник в скором времени влип — стал пить горькую и сразу после революции совершенно спятил.

Потом флигель заселяли анархисты, сектанты, цыгане и прочий подозрительный народец, пока не сделали из него антирелигиозный клуб. Но и его закрыли. Приехавшие на грузовике чекисты забили досками двери, наказав милиции надзирать за флигелем…

Голос Полюдова за моей спиной выдернул из воспоминаний:

— Какое ваше участие, гражданин Саблин, в т е х событиях?

— Я не участвовал ни в каких событиях!

Полюдов материализовался у Рвачевского стола и промолвил малопонятное:

— Не шалю, никого не бью, починяю примус. — И, глянув друг на друга, чекисты засмеялись, как масоны-заговорщики.

Испугался я тогда, что пристукнутый «фомкой» нэпман преставился, и вот теперь доблестные органы нашли последних соучастников давнего убийства. И ничего не рассказал Евграфу.

Ничего о том, как мы с Валькой долбили шмаль на мансарде флигеля. Как вертелись внизу в дурацком хороводе безумные сектанты, как громыхнул гром-молния и в домике начался пожар. Ничего о том, что Валька вышел через окно второго этажа «тушить луну», а я вытащил из огня какую-то девку, брошенную своими религиозными собратьями, и втихую смылся.

Тут меня снова ударил колокол, и сверкнула зеленой искрой мысль: причем здесь Штольц, папиросы, огонь, сектанты и вся эта кутерьма забытой давности? А товарищи следователи разъяснили, что нанесениями гражданами увечий друг другу они занимаются лишь в совокупности с нужными им вопросами. И целую неделю потом сучили кишки.

Только не добились ничего — я и сам не знал, сон это был, или еще что, потому как, кроме хорошей «шмали», за украденные папиросы мы с Валькой получили немного денег, что в совокупности с тюкнутым по голове нэпманом потянуло бы лет на восемь.

 

Вдобавок к приключениям на Литейном, на кафедре Университета закрутилось дело о вредительстве. Старик профессор мой, хоть и отбился от недругов, но заплатил весьма звонкой монетой: такой, как веселье и радость жизни. Казалось, будто целые черты характера вырезал кто-то из Ильи Игнатьевича. Хвать — и нет безоглядной справедливости. Щелк — и потух веселый задор. Чирк — и меткую иронию заменил хоровой околоначальственный смех. Андриевский стал пуглив, осторожен, основным правилом взял «не высовываться», и те из его друзей, что стали рядом в лихую годину, нередко слышали из-за дверной цепочки голос прислуги Евдокии: «Илья Игнатич нездоровы» или «они спят», или тому подобную чепуху, которую обычно громоздят домашние вокруг нежелающего принимать хозяина.



Отредактировано: 10.07.2018