В терновый куст

Размер шрифта: - +

I

      В феврале 1890-го года я был счастливым человеком во всех отношениях. 
      Мы с женой перебрались прочь от Лондона в ее родные края, предпочтя сельский покой городской суете. Я отошел от дел, довольствуясь сбережениями, приятно сдабриваемыми пенсией, отрастил баки, стал носить бархатную жилетку и принялся писать роман. О войне. Подошел я к своей задаче ответственно. Подписался на все крупные литературные журналы, выискал в себе неистребимый запал патриотизма, перекрыв им болезненность воспоминаний, завел привычку во время пятничного чая спускаться: к жене приходили соседки, я проводил в их обществе четверть часа, потакая их желанию воздыхать над моим боевым прошлым. В зависимости от контингента старых перечниц я либо травил байки, либо торжественно молчал, чем еще больше бередил их воображение. На фоне фермеров, пастора и деревенского доктора моя фигура вмиг сделалась одиозной.
      Это меня портило. Я не возражал.
      После стольких лет холостяцкой жизни, которой предшествовала армейская муштра, я с трепетом начал ценить тепло и уют родного гнезда, что старательно принялась вить моя супруга, изо дня в день открывая для меня, заматерелого и несуразного, все новые прелести брака. Пусть я чувствовал себя слоном в посудной лавке, перекладывая вышитые подушечки с кресел на софу, отмечая свежие занавески на окошках и герань на подоконнике, я беззастенчиво купался в благополучии, ласке и насквозь пропах особым запахом, что состоял в соединении свежего хлеба, мыла и лаванды, а еще чего-то цветочного, что я в изобилии обнаруживал в мягких кудрях жены. Мне было откровенно хорошо.
      Я прекрасно понимал, что потерял форму и стал до неприличия мягкотел и беззлобен. Мои армейские товарищи подняли бы меня на смех, только вот я на пальцах одной руки мог бы пересчитать, сколько из них дожило до моих лет, не растеряв ни рассудка, ни памяти, ни воли к жизни, за супругу не считая бутылку.
      И все же, когда дошло до того, что в голову мою закралась крамольная мысль, а не бросить ли мне курить, я решительно встряхнулся, вознамерившись предпринять хоть что-то. Мягкотелость развилась во мне стремительно; я не узнавал сам себя — даже морщины у рта показались мне свидетельством сытости, а не годов лишений и затянутого пояса. Окончательное осознание пришло, когда я ощутил себя паршиво без мягких домашних туфель, которые служанка забыла почистить. Оценив плачевное свое состояние наиболее бесстрастно, я решил принять меры и сообщил жене, что отправлюсь в Лондон.
      Вопреки всяческому представлению о реакции жен на вынужденный отъезд мужей, она даже не стала скрывать своего удовлетворения:
      — Наконец-то ты навестишь Ирвинга!
      Я совершенно хладнокровно разочаровал ее, сказав, что еду предложить роман паре знакомых издателей. К счастью, у нее хватило такта не спрашивать, откуда у меня за два года отшельничества взялись знакомые, да еще именно издатели. Она сделала вид, что, действительно разочаровавшись, переборола себя, и с тонкой улыбкой повела плечами:
      — Роман — это прекрасно, Джорджи.
      Давясь копотью поезда, я ухмылялся в усы: конечно же, я ехал навестить Ирвинга, пусть в пухлом портфеле со мной в Лондон мчала и моя рукопись. Я не признавал лжи, принимая лишь кроткое лукавство, которым и определил свою выходку, обусловленную спонтанностью: слишком поразила меня проницательность жены. Я старался не оставлять моего друга, поначалу чуть ли не каждый день навещал его, но, видя его отчуждение, а порой все чаще и чаще вовсе не заставая его дома, я, к своему стыду, отступил… А жена явно ожидала от меня большего — как, я уверен, и сам Ирвинг. Как, я уверен, и мы все втроем. И все же негласное разделение моей жизни на прошлую и настоящую состоялось под перезвон церковных колоколов и хруст риса под каблучками ее кремовых туфелек. Образ жизни главы семьи, пока пусть еще столь крохотной, диктовал свои условности, и главная заключалась в том, что все то, чем я жил раньше, либо возвеличивалось до чрезмерной серьезности, либо низводилось до юношеских проделок, а значит в любом случае не имело места в моей нынешней среде обитания. И потому вырваться из кисейного марева семейной жизни было сродни серьезному проступку, если не преступлению.
      Совершать которое требовалось в строжайшей тайне, но непременно в опасной близости от очаровательного носика жены. То, что этот носик держался по ветру, было частью ритуала: каждый раз, когда я намеревался навестить своего друга, мы с женой соглашались на самый нелепый предлог и расставались на несколько дней, чтобы после обрести друг друга с еще большей пылкостью.
      И все же она была права в своем энтузиазме, с которым рассекретила меня: последнее время я чувствовал, что утерял полноправие, с которым ездил к Ирвингу, а потому предыдущий мой визит к нему состоялся целых четыре месяца назад. Я искал с ним встречи и после, но, не застав его на квартире, с печалью укрепился в мысли, что Ирвинг попросту не желает моего общества и избегает меня: последнее наше свидание длилось пятнадцать минут, хотя я предупреждал о приезде телеграммами; на письма он не отвечал принципиально.
      Он вообще не любил писать — потому что, по правде говоря, выходило у него плохо: с ошибками и неопрятно до такой степени, что верно написанные слова сливались в единую спутанную нить. Однако Ирвинг любил иронизировать по поводу степени своей образованности: «Я не посещал колледж, так что мог позволить себе сразу читать то, что хочется, а не забивать голову академической дурью».
      Мое собственное образование также оставляло желать лучшего: наша семья не могла позволить себе моего обучения в колледже, а потому в свое время армия стала единственной лазейкой, чтобы выбиться в люди и избежать тривиальной бытности каким-нибудь коммивояжером. Вместо этого — пехотный капитан, а после — инспектор дивизионной полиции. И все же недостаток образования я всегда старался восполнять исполнительностью и рвением. Однако Ирвинг лишь дразнил меня, в своей привычной манере высмеивая каждый мой ход и предсказывая бесславный конец каждому моему предприятию. Когда я все же преуспевал, он честно признавался, что шутил и намеренно провоцировал «мой боевой пыл».
      От одного отзвука низкого голоса моего друга я исполнился решимости. Быстро сторговался с соседом, чтобы тот подбросил меня до станции, там без труда купил билет на ближайший поезд, что, по везению, проезжал по нашему захолустью через четверть часа, и помчал в столицу. Энтузиазм и неожиданное волнение перед встречей со старым другом лишили меня сна, которым пренебрегать не следовало — но разве заботили меня такие мелочи на подступах к городу, в котором десять лет моей жизни промелькнули в бурлеске авантюр, переживаний и свершений.

      Я отдал пучине Лондона треть своей жизни, но так и не сумел полюбить этот город. Он, скорее, взволновал меня… нет, хуже — взбаламутил, потрепал, потряс и пропустил через свою мясорубку, однако и я оказался не лыком шит, а потому смог урвать свое удовольствие от ежедневной схватки за жизнь в лабиринте городских кварталов. Очутившись здесь впервые, я самонадеянно полагал, что после войны мне ничего не страшно, однако изнанка обывательской рутины показала не зубы мне — клыки. Я зарычал в ответ, предлагая судьбе вцепиться друг другу в глотки по-джентльменски, с необходимыми расшаркиваниями и приготовлениями; я вознамерился с честью выдержать поединок, и вот, два года назад удаляясь на покой состоятельным молодоженом, я с чистой совестью засчитал раунд себе и уехал без сожалений…
      Почти. Опьяненный счастьем и гордый своей сноровкой, тогда я посчитал, что сделал все наилучшим образом, оставляя в ведомости Ирвинга все плоды наших совместных усилий, а он искренне заверил меня, что за всем присмотрит.
      На это я и рассчитывал. Этого я и желал.
      Поначалу мне упорно казалось, что у меня получается.
      Я остановил кэб за несколько кварталов от дома, где располагалась наша контора; в былое время прямо над ней жил я, а ныне туда перебрался Ирвинг (хотелось мне верить, что он все еще не съехал по прихоти своей цыганской души). Я знал весь Лондон как свои пять пальцев, каждый его проулочек, каждую сточную канаву, и неспешная прогулка по почти что родному району принесла мне чувство успокоения. Темнело рано. Город обволакивал смог, словно в кокон, но сквозь пелену чада и прелого воздуха проглядывалась россыпь звезд. 
      Поистине, семейная жизнь пробила во мне брешь, из которой так и хлестала сентиментальность.
      В лености я зашел в паб и, пристроившись у запотевшего окна, отогрелся стаканчиком виски. После заглянул в гастрономию и отвесил себе полфунта буженины, загадывая недурственный обед с женой по моему возвращению, а чуть пораздумав, добавил ветчины: мой друг в целом был равнодушен к еде, так что навряд ли меня ждал сервированный из трех блюд ужин в ближайшей перспективе — сытость грядущей ночи была всецело на моей совести (как и на кошельке).
      В подвальчике напротив с апреля по октябрь хозяйка готовила сидр, и яблоневый дух, казалось, настолько въелся в кирпич домов, что и в феврале можно было уловить запах, если аккуратно расщепить его с гарью, навозом и речной тиной.
      Стена над подвальчиком пестрила афишами перфомансов сомнительного качества, несмотря на амбиции, расписанные красными буквами, «переплюнуть Вест-Энд». Я не сдержал улыбки над темным плакатом «Морис Л. Дж. Эстер. Механика иллюзии» с золотым контуром лица, буйными кудрями и выпученными глазами — я не раз бывал на выступлениях этого артиста и посчитал шарж удачным и вполне достойным оригинала. Помозолив глаза балетом, вернисажем и водевилем, я понял, что окончательно замерз, и, подстегиваемый мыслями о том, сколько придется теперь размораживать ветчину, дошел до знакомых… да что уж там, по-настоящему родных дверей.
      Увы, над ними нависли темные окна. С приоткрытой форточкой, что уже о многом говорило. Ирвинг оставлял эту лазейку на случай, если забудет ключи или не захочет с ними возиться по возвращению; к тому же он не выносил сквозняков, так что эта форточка явно свидетельствовала о том, что моего друга нет дома.
      Воспользовавшись собственным ключом, я прошел, на пути в приемную (большую комнату первого этажа, которую честнее было бы называть гостиной — ее-то мы и отвели под контору) не встретив ни одной живой души, что показалось мне странным — все же без прислуги приходилось совсем тяжко. Дурное предчувствие мое подтвердилось, когда мне пришлось потратить пять минут, чтобы разгрести мое кресло у камина, явно давно не топленного. На столе я обнаружил заросшие плесенью бисквиты, и прикинул, сколько дней Ирвинг не заявлялся уже на эту квартиру, и вычислил срок в неделю. Зная образ его жизни и специфику деятельности, я, прождав до позднего вечера, уже было смирился с тем, что мы снова разминулись. Опечаленный, я съел половину ветчины и поймал себя на малодушной мысли вернуться в теплое семейное гнездышко, но поднялся жуткий буран, и я рассудил, что сама природа вслед за женой настаивает на том, чтобы я дождался Ирвинга во что бы то ни стало. Судя по завыванию в трубах и белесой мгле, что окутала город, за ночь могло намести столько, что только явление моего друга извне могло способствовать моему спасению из заснеженного склепа.
      Я устроился на просевшем диване в приемной, презрев каморку для прислуги и поленившись разбирать себе постель в собственных комнатах, с моего переезда нетронутых. А может, я просто надеялся, что глухой ночной час прорвется хлопнувшей дверью и хлынувшим с улицы морозом — и молчаливой фигурой моего друга, который от удивления нет-нет да растеряет присущую ему неколебимость: я ведь не давал ему ни единого повода ожидать мое непробудное тело февральской ночью в нашей конторе, как в старые добрые времена. Тогда, бывало, возвратившись уставшими, несколько дней проработав на износ и вот добившись победы, мы сражались за право упасть первым на этот диван, только бы не преодолевать лестницу на второй этаж. Деликатно вставал вопрос об очередности пользования уборной, возникала целая моральная дилемма: заснуть свиньей или же сойти с ума от усталости и недостатка сна, напоследок продемонстрировав чистоплотность кошки.
      На этот раз я выбрал первое — нетопленный камин и перекрытый, как оказалось, газ, открывал простор для неистовой атаки холода, и мне пришлось заснуть прямо в пальто.

      Ирвинг не впускал холод, не хлопал дверью, не вытирал ног в прихожей, не шел по коридору — просто возник за спинкой дивана и сообщил:
      — Я рассчитывал на буженину.
      — Буженину я взял для жены, — сквозь сон предупредил я его, беспомощный перед дурным предчувствием.
      — Я знаю. Завтра возьмете еще.
      Я окончательно проснулся и приподнялся на локте, в кромешной темноте тщетно выискивая его черный взгляд: пришлось довольствоваться тенью, что возвысилась в изголовье. Я знал, что он улыбается.
      — Неужели всю? — безнадежно уточнил я.
      — Я неделю не ночевал дома, — скрылся за глухим покашливанием ответ и завершился бесстыжим вздохом: — Конечно же, всю.
      Я скрипнул зубами, но уже сел и выпалил:
      — У вас новое дело?..
      Промелькнула пауза, спаленная вспыхнувшей спичкой; окончательно ее отпугнул мягкий огонь оплывшей свечи. Словно рубленое по благородному дереву плохим ножом: со сколами, щербинками и ранними морщинами у рта и глаз, лицо Ирвинга оказалось на уровне моего в паре дюймов, трепещущих под стать огоньку свечи.
      — О капитан, мой капитан, — проговорил он тихо.
      — Я думал, вы выше этого, Ирвинг, — сквозь зубы попытался предотвратить я неминуемое.
      — Корабль доплыл до цели, кабаки и девки позади!.. — говорил он, едва шепча.
      — Шторма и рифы, учите классику!
      — И мирная гавань семейного счастья…
      — Такого Утимен* точно не писал, — обрубил я, задирая подбородок и свешивая ноги с дивана, но даже это не остановило его, и он изящно прошелся по грани:
      —…Зачем же вы покинули ее, о капитан, мой капитан, эту мирную гавань семейного счастья?..
      Я поднялся. Он выпрямился тут же, но степеннее, без присущей мне порывистости.
Пару мгновений я потратил на то, чтобы вспомнить, так же тени отягощали черты его лица два месяца назад, и убедить себя, что все это — игра дрожащего света.
      Тогда я вздохнул и пожал его руку. Хватка у него была железная, взгляд — стеклянный, черные глаза, словно бусины, бесстрастны; улыбался, по обыкновению, широко, одними губами.
      — Когда вы в последний раз были столь многословны, Ирвинг? — подначил его я.
      — На днях, — он ухмыльнулся по-дружески, стряхивая с себя излишнюю таинственность, установил свечу на низеньком столике между нами и, расположившись в кресле, дотянулся до бутылки коньяка. — Когда убеждал одного ирландца, что в прикупе был туз, а вовсе не дама треф.
      — А что же случилось с дамой треф? — принял я от него полный бокал.
      — Надо поинтересоваться у нее, я полагаю, — пожал он плечами, наливая себе второй после выпитого залпом первого. — Верно, загуляла, юная мисс. Сделалась падка на особенно уродливые бакенбарды…
      Я отшутился, с удовольствием в тиши февральской стужи согреваясь коньяком, прячась за кромкой стакана, наблюдал за Ирвингом. Он не утруждал себя тщательным выбором одежды — иначе как еще объяснить бархатный бордовый халат с золотыми кисточками, в который он успел переодеться прежде, чем разбудить меня. Вкупе с неразборчивостью он руководствовался экстравагантностью, присовокупляя, что этот халат, к примеру, достался ему от проезжего турка. На сливовый цилиндр или красный галстук он находил другие не менее забавные объяснения, однако расслабляться позволял себе лишь дома: на улицу предпочитал выскальзывать неприметным, словно мышь, что, однако, давалось ему с трудом, учитывая неординарность внешности. Массивный лоб едва удавалось прикрывать полями низкого котелка, а надменный взгляд рыбьих глаз скрадывали лишь темные очки слепца, коим он порой и выряжался, вдобавок приклеивая себе окладистую бороду —
и только тогда обретал немного серости по городскому образцу. 
      Я допил коньяк и разглядел сквозь стекло донышка приклеившуюся к нему игральную карту; мое открытие тут же было прокомментировано негромко:
      — Вот и нашлась наша подруга. Вы уже сводили ее в Савой*, капитан?
      Я едва покосился на него — подобные приступы задиристого веселья редко случались с моим другом, чаще он бывал скуп на слова, но сейчас явно наслаждался происходящим. Я не возражал: пусть общий вид квартиры приводил меня в замешательство, присутствие Ирвинга успокаивало. Его фигура, вальяжно развалившаяся в кресле (ноги он уложил прямо на стол к остаткам ветчины), утверждала особый порядок царящего хаоса, гарантируя, что каждая тронутая беспорядком вещь на самом деле находится на своем месте.
      По правде говоря, я уже был счастлив тем, что нашел и квартиру, и моего друга в целости и сохранности. Прочие мелочи вроде засорившегося камина и стухших прямо на ковре бисквитов можно было пережить и легко исправить — например, заведя прислугу.
      О судьбе предыдущей я поинтересовался прямо и довольно резко, но Ирвинг не смутился:
      — Я ее рассчитал, — сообщил он бесстрастно, — старушка за два дня так и не смогла прочистить камин.
      — А вы так и за две недели не управились, — попенял ему я.
      — Я сплю в пальто, — подернул он плечами. — И наверху.
      — Это очевидно, Ирвинг, — не выдержал я, — судя по состоянию приемной.
      — Я держу это за гостиную. А так как гостей у меня не бывает, то прок от нее.
      Я обернулся на него: все так же широко усмехаясь, он смотрел на меня, заложив руки за голову. Я сказал жестко:
      — Клиенты, Ирвинг.
      Он не снизошел до слова: ограничился презрительной усмешкой, что заставило меня сменить тактику:
      — Ну что же, а я — ваш гость, пусть и нежданный…
      — Бросьте, Брайтон. Вы — хозяин, и дом да возрадуется вашему возвращению.
      — Это ваш дом тоже, Ирвинг, — напомнил я ему.
      — Ни в коей мере, — он зубами выдернул пробку новой бутылки и невнятно добавил: — Экономка из меня вышла никудышная, а постоялец — еще худший. По-хорошему, капитан, — он выплюнул пробку, и та с щелчком отлетела в корзину с бумагами, — вам бы провести борьбу с вредителями. Признайтесь, — рассмеялся он совсем грустно, — вы ведь практикуете это на своем огородике пять на пять ярдов? Поганые кроты.
      Он снова закашлялся и поглядел на меня покрасневшими глазами, соловело моргая. С минуту мы посидели в тишине, а когда я поднял взгляд, в его твердых пальцах трепыхалась карта трефовой дамы. Он присвистнул, оттягивая засаленный шейный платок цвета взбитого масла, а я подумал, что жена моя провидица и что было бы, приедь я на пару недель позже.
      — Я пойду за Чемберленом, — предупредил я его. Он ожидаемо замотал головой, на что я подошел вплотную к креслу и, грозно засунув руки в карманы, спросил в лоб: — Как долго вы больны, Ирвинг? — ответа я, естественно, не получил, и тогда, не сдержав вздоха, зашел с самой темной и опасной стороны: — Ну-с, и как давно? — он молчал, я повторил еще два раза, пока он, чуть морщась, но не изгнав нахальство из позы и взгляда, обронил:
      — Вчера перед обедом. Как раз нелегкая занесла в китайский квартал. Коротышка Сюй снабжает самым свежим.
      — Я выпотрошу вашего Сюя как кролика, — пообещал я ему. — Летом мы устраивали охоту, я приноровился.
      — Я уже предостерег его, Брайтон, — совершенно серьезно закивал Ирвинг. — Но вы подумали о себе и о своей репутации? Если вы убьете крошку-китайца, то кто же будет расследовать его бесславную кончину?
      Мы оба понимали, что шутка не удалась, оба со всем тактом сделали вид, что вообще ничего не произошло, а я к тому же кусал щеку, лишь бы не вырвалось: «Когда вы убьете себя, Ирвинг, я буду расследовать вашу бесславную кончину и обнаружу, что на самом деле виновен я».
      Но пока я зажмурился и помог ему встать. Шел он резво, но привалился ко мне со всей тяжестью своего крепкого тела, и я почувствовал, как его лихорадит. Пока мы преодолевали лестницу до мансарды, где он и обустроил себе комнату, я думал, как можно предотвратить подобное; когда я уложил его в постель, я гадал, как можно выторговать гарантию, что такое не повторится.

      Проводя бессонную ночь у затухшего камина, я снова и снова приходил к констатации печального факта: я бессилен. Я знал Чарльза Ирвинга слишком давно и хорошо, чтобы питать ложные надежды. Однако, обрывал я себя сразу же, разве не этим я и занимался, когда отсиживался у себя в деревне под кустами ежевики, бросив моего друга одного наедине с самим собой, чего делать было категорически нельзя.
      Будто бы десять лет нашей дружбы ничему меня не научили.
      Но два года назад, твердо вознамерившись отойти от дел, я видел в этом двойную выгоду: не только самому вступить в новую, а оттого столь волнующую пору супружеской жизни, но и устроить безопасность Ирвинга, сущим бичом которого являлся он сам, и особенно прорывалось это в минуты праздности. Я имел неосторожность наивно полагать, что ответственность за контору и наше общее дело приструнит его, а регулярный труд заставит остепениться.
      Судя по тому состоянию, в котором пребывала наша квартира, чаянья мои были тщетны. Чарльз Ирвинг не был создан для кропотливого ведения дел. Упорядочивать собственную жизнь он не утруждался, избрав вечную неприкаянность с привкусом безысходности — словно неспокойный ветер в вереске северных полей, он сновал по трущобам города, порой вырываясь в фешенебельные кварталы, с одной лишь целью: отогнать скуку. Когда мы только познакомились, он уже превозмог нужду, и проблема добычи хлеба насущного не занимала его живое воображение всецело; однако именно фантазию и гибкость ума он использовал как инструмент для обеспечения себе достойного существования (по крайней мере, так он определял свое состояние, зачастую крайне плачевное — но еще бы он это признал!). То, что на первых порах не дало ему умереть с голоду в столице, теперь он рассматривал как развлечение, причем достигнув в этом деле подлинного мастерства. Перелеты игральной карты через гостиную — я уже и бровью не вел на подобные банальности. Я знал, что Чарльз Ирвинг, или, как он был известен (и довольно широко) в определенных (но далеко не узких) кругах, Морис Л. Дж. Эстер, являл подлинную магию в подпольных клубах, а порой — и на большой сцене. Сам Ирвинг предпочитал прокуренные подвалы раскатистым амфитеатрам, жалуясь в первую очередь на ханжество высокой публики, не способной вынести трюк более дерзкий, чем голубь из рукава.
      Дерзкий трюк провернул с ним я, когда передал ему нашу контору, обязав его стать полноправным хозяином, пусть владельцем все еще числился я. Ирвинг цеплялся за эту данность, ратуя за свою формальную непричастность к нашему изначально общему делу. Да, изначально идея принадлежала именно Ирвингу, однако на мое предложение разделить партнерство он тут же ответил категорическим отказом, предоставив мне полную свободу. Пожимая своими широкими плечами, он ворчал, что официальный заработок ниже его достоинства. Долгие споры привели к тому, что он принялся сотрудничать со мною исключительно по своей прихоти, оставляя за собой право вмешиваться в процесс с личным мнением, подсказкой, советом или вовсе готовым решением. А также — надежным плечом, острым глазом и твердой рукой. Но все это — под прикрытием нарочитого пренебрежения, насмешки, злой шутки и нездорового цинизма для человека, являющего с подмостков изощренный обман, более широко известный как «магия».
      Чарльз Ирвинг творил иллюзии, но сам таковых по отношению к миру и к людям не питал вовсе. Наверное, поэтому он с легкостью и рвением, пусть и тщательно скрываемым, освоил ремесло сыска. В конце концов, к этому обязывало наше начинание — бюро расследований.
      Идея Ирвинга пришлась мне по душе: я открыл скромное агентство, имея сноровку в сыскном деле. Мой друг же ограничился ролью наблюдателя, временами подтрунивая над тем, к чему свелась моя работа: справедливость я восстанавливал, собирая информацию о торговых агентах и отыскивая сбежавших левреток. И мы бы прогорели, если бы не внимание Ирвинга (пусть снисходительное и довольно-таки редкое) к некоторым особенно запущенным случаям, в которых полиция разводила руками, а агентства покрупнее пасовали, опасаясь подмочить репутацию провалом. Но, порешив, что надобно играть ва-банк, мы брались за самые безнадежные случаи. Честнее сказать, брался Ирвинг, я же предоставлял ему полную свободу действий, ощущая себя студентом-медиком, ассистирующему именитому профессору при сложнейшей операции. Я умел подать скальпель, поменять бинты, отмерить обезболивающего, прикрыть дверь… да, для меня сыск был ремеслом, которому я обучался, Ирвинг же… Не имея совершенно никакого образования, он руководствовался единственно своим чутьем, что складывалось из его опыта и таланта, а еще — скукой, чтобы развеять которую он ввязывался в самые сомнительные авантюры, но благодаря то ли своей смекалке и ловкости, то ли совершенным пренебрежением жизнью (за что смерть считала его слишком пресным блюдом) он выходил сухим из воды. По вечерам пятницы на сцене захудалого театрика — в прямом смысле.
      Однако банальнейшего бронхита он избежать не смог. Наутро ему лучше не стало, и мне пришлось брать штурмом приемную доктора Чемберлена, нашего несчастного соседа. Порой мы соревновались с ним заочно, кто кого выживет с улочки, на деле постоянно оказывая друг другу посильную помощь. Конечно, по большей части просьба исходила от нас, и Чемберлен, пряча в карман трубку, а за щеку — ворчание, приходил и помогал разобраться в особенностях какого-нибудь убийства. Порой я заявлялся к нему домой с джином в качестве извинения и одновременно предлога посидеть над очередным слишком запутанным случаем. Когда я отошел от дел, я лично попросил своего непровозглашенного коллегу присматривать одним глазком за тем, что станется с моей конторой под началом Ирвинга. Чемберлен был джентльмен и ожидания мои не подвел (у него действительно был только один глаз, и я до сих пор терзаюсь, не воспринял ли он мою просьбу излишне буквально) — в открытках на Рождество и Пасху, которыми мы обменивались еще во времена соседства, отныне приписывая, что Ирвинг «все еще жив». Подобные сведения успокаивали мою совесть изрядно, но учитывая то состояние, в котором я застал своего друга на этот раз, я уже не удивлялся формулировке доктора: «Все еще».
      Так он мне и сказал, осмотрев Ирвинга, что под утро начал задыхаться надсадным кашлем. Морща нос от вида нашей приемной, при дневном свете совсем непотребного, Чемберлен дал все предписания и ушел, согласившись на будущее благодарственное распитие джина.
      До ланча я просидел рядом с Ирвингом, ожидая, пока он очнется, чтобы подробно выслушать все оправдания такого халатного к себе отношения. С каждым новым своим визитом на нашу квартиру за последний год, я начал замечать, что Ирвинг берется за все более сложные и опасные дела; по скупому рассказу Чемберлена, все чаще пропадает подолгу невесть где и вообще не бережет себя.
      Тогда я искренне не мог понять, почему.
      Не смог или не захотел объяснить мне этого и сам Ирвинг, когда пришел в себя. Я бы вконец обиделся и уехал домой, потому что в своей холодности и отказе от какой-либо помощи и заботы он становился невыносим, если бы я не заметил те редкие неприкрытые радость и облегчение в его взгляде, которые он не успел запрятать в себе, как только открыл глаза. Мне не составляло труда читать Чарльза Ирвинга как открытую книгу; как же он был порой смешон в своих попытках что-то утаить от меня — меня, человека, проведшего с ним десять лет! И он понимал это, и от этого еще больше порой злился сам на себя.
      Как бы то ни было, я услышал скупое описание дела о шантажистах, похитивших ребенка до мозга костей неподкупного судьи, который отказывался снять обвинения с их подельника. Преступники пригрозили расправой над девочкой, если безутешный отец вздумает обратиться в полицию. В частных агентствах покрупнее умывали руки: дело виделось дрянью, а подводить столь авторитетную фигуру было чревато. Ирвинга же очаровывала безысходность — именно к подобным делам он питал горячий интерес. Когда мы работали вместе (точнее, работал я, он же временами снисходил до развлечения), я порой высказывал свои опасения насчет успеха предприятия, однако Ирвинг пожимал плечами:
      «Моя ассистентка, опутанная веревкой, за тридцать секунд выбирается из закупоренной колбы с водой и дарит публике воздушные поцелуи. Все, что вы считаете чудом, в действительности настолько обыденно, что вы этого не замечаете».
      По его заверениям, дело судьи также не представило особой сложности, только физический дискомфорт: Ирвингу пришлось три дня ходить по колено в холодной воде, а давеча вовсе нарваться на драку с похитителями. Девочка была спасена, Ирвинг же отныне в течение недели должен был питаться благодарностями родителей и молоком с медом.
      Пришлось совершить вылазку за продовольствием, несмотря на глубокий снег, что покрыл весь Лондон. Продираясь сквозь снежные преграды, я с победоносным кличем вернулся к обеду не только с провиантом, но и с новой прислугой. В тот день я, верно, изрядно измотал бедняжку непомерной работой, но вместе с ней нам удалось привести квартиру в мало-мальски приемлемый вид, пусть царство полнейшего бардака крепко держало оборону. Девушка, осмелев, начала тихонько напевать, и под потрескивание поленьев (пусть и слегка трухлявых) в вычищенном камине в дом наш медленно, но верно возвращался уют.

      В самый разгар нашей деятельности кто-то застучал в окно. От неожиданности я списал почудившееся на птицу, но стук проявил настойчивость — и, прижавшись лбом к стеклу, которое не давало мраку и холоду улицы прорваться вовнутрь, я разглядел настырного визитера. Под окном стояла женщина и о чем-то интересовалась. Открывать не то что окно — даже форточку я и не думал, а потому приказал прислуге впустить гостью. Служанка засуетилась, краснея от стыда за приемную, что, несмотря на наши старания, все еще оставляла желать лучшего, удалилась в прихожую и через пару минут, за которые я выдумал позу, как бы солиднее расположиться на своем давно не сиженном рабочем месте, вернулась, коротко доложив в неумелом книксене о посетительнице. Только после подобных формальностей та вошла.
      Я рефлекторно поднялся и поклонился: передо мной была леди от корней смоляных волос до кончиков розоватых ногтей. Бледные губы раздвигались в словах кратко, точно, достойно. Синие глаза смотрели пронзительно. Мне, как никогда, стало стыдно за кипу неразобранных бумаг на столе, за пятно кофе на диване, за линялый ковер, за бутылки, которые горничная находила в самых неожиданных местах и за три часа сложила в небольшую гору, за разворошенный камин и стойкий запах ветчины. Тонкое белое лицо посетительницы больше походило на гипсовую маску; самое большее, чем она позволила себе выразить отвращение к месту, где оказалась, — так это затрепетавшие крылья прямого носа.
      Я представился, а она отсекла с убийственной вежливостью, что надеялась застать мистера Ирвинга. Не скрываясь, представилась как миссис Лив Дроуэлл, пусть первое, что я предложил ей, так это анонимность. Она чуть приподняла бровь, оставшись равнодушной на мое предложение присесть, и весь наш недолгий разговор мы стояли. Я, удивленный и несколько уязвленный ее намерением переговорить непременно с Ирвингом, заверил ее, что свою проблему она без колебаний может доверить мне. Но колебание охватило ее — так она сжала свои белые перчатки, скупо объяснив, как она получила наш адрес и направление именно к Чарльзу Ирвингу; при этом она явно жалела, что вообще здесь оказалась: последнюю надежду на взаимопонимание и доверие убило отсутствие на мне галстука.
      Но все же под мрамором ее кожи, на виске, голубой жилкой билось отчаянье.
      — Моего мужа хотят убить, — говорила мне Лив Дроуэлл и сжимала свои белые перчатки. — Мой свекр совсем плох. Чахотка. И моего мужа хотят убить.
      Стекло ее глаз блестело недоверием ко мне, по-домашнему встрепанному, потерявшему деловую хватку человеку с дурацкими бакенбардами. С женской опрометчивостью она успела вообразить себе героя, и таковым в ее воображении стал мой друг, которого она и в глаза не видела, но уже была наслышана: нет, пала столь низко, то есть до нашей конторы, она отнюдь не сразу, поначалу обратившись в более именитые агентства. Там восхитились ее персоной, но проявили полное пренебрежение ее страхами; подобные чувства испытывал и я. Со своей стороны она тоже совершила ошибку: отказалась признавать во мне равного, полагая таким исключительно моего друга.
      Чарльз Ирвинг тогда лежал на мансарде, чихал, кашлял, с ума сходил от колючего шарфа и не мог дождаться горничной с очередной чашкой горячего молока. Я же не мог сказать миссис Дроуэлл ничего дельного, кроме как заверить ее в том, что мистер Ирвинг, умелый детектив, непременно займется ее делом и сохранностью жизни ее мужа, как только справится с одним сложным делом (жуткой простудой). Тогда, в феврале, Лив Дроуэлл ушла, чуть менее судорожно сжимая свои белые перчатки, чем час назад, а все, чем я помог ей — так это наказал писать в случае чего по определенному адресу.

      Поднявшись к Ирвингу, я нашел его завернувшимся в три халата в феске и с сигарой. Заставив его выпить лекарство, я сел на кучерявый ковер и коротко обрисовал ситуацию. Ирвинг хмыкнул:
      — Работа все же волк: вцепилась в ваш откормленный бок при первой же возможности.
      — Это вас работа из могилы достанет, Ирвинг, — фыркнул я, — эта леди требовала исключительно вас, отказавшись поведать мне подробности. Как же так вышло, что за два года наша контора не только не прогорела, но, судя по всему, завоевала некоторую популярность?..
      — Пожалуй, — покусывая кончик сигары и давясь кашлем, протянул Ирвинг, — дело в наслаждении. Я берусь лишь за то, что приносит мне удовольствие, вот мы и начали процветать.
      Столь откровенному хамству я обязан был противостоять:
      — Вы пренебрегаете всяким клиентом, дело которого кажется вам незначительным! — я утверждал, а он не пытался опровергнуть. — Учитывая, что вам сама жизнь кажется особой, не заслуживающей вашего внимания, могу представить примерную статистику: вы снисходите до двух клиентов из десяти…
      — Я не публичная девка, чтобы заводить клиентов, — огрызнулся Ирвинг и перегнулся ко мне через подушку: — Я предупредил вас сразу же: между вашим предприятием и мною есть лишь одно связующее звено… — он все же замялся на миг, и тон его смягчился: — Вы, Брайтон. Вы и ваш энтузиазм, с которым вы втягиваете меня в копошение в чужих судьбах. В этом занятии я не вижу ничего привлекательного: люди одинаковы в своей гнилой сущности, и я от них ничем не отличаюсь, единственное исключение, знакомое мне, — это опять же вы, — добавил он скороговоркой. — Поэтому вам и трудно, — тут же обрубил он, — вы пытаетесь расчищать грязь, не пачкаясь, а это утопия. Ваша самонадеянность всегда меня забавляла.
      — Но тем не менее приходят теперь именно к вам! — дал я волю своему недоумению. — Этой леди вас порекомендовали в «Хэмиш и Гастингс», куда она обратилась поначалу…
      — Добротное агентство, — кивнул Ирвинг, — не то что ваше домашнее чудище, — он ласково улыбался, и я не стал обижаться. — Неудивительно, что ребята из «Хэмиша» дали мадам от ворот поворот: по вашему докладу, у нее не дело, а сущая сумятица.
      На этот раз мы сошлись с ним во мнении, что подобная картина распространена и не представляет никакого интереса: обеспокоенная жена, нервный муж, наследник состояния, завистливые родственники — обыкновенный сценарий, что не выходит за рамки злословия, зависти и злорадства.
      — И все же, — надулся я, — даже с такой чепухой идут лично к вам. К Чарльзу Ирвингу, тунеядцу и редкостному грубияну, человеку крайней халатности…
      Ирвинг на мои слова нарочито поправил воротники своих халатов, и вот я уже не сдержал смеха — он подхватил, торжествуя:
      — Ко мне бегут из ужаса перед вашими бакенбардами, Брайтон, и провинциальным душком. Ваши усы в былые времена служили гарантом качества — прошу, верните их.
      Я поклялся, что никогда этого не случится, чтобы на следующее же утро сбрить презренные баки. Так и вышло, что судьба растительности на моем лице озаботила нас в тот день больше, чем случай миссис Лив Дроуэлл.

      Когда еще мы так ошибались…



Чарр

Отредактировано: 22.07.2018

Добавить в библиотеку


Пожаловаться




Books language: