Кавалерист-девица. Происшествие в России (2)
Описывая свою жизнь после перехода в мужской мир, писательница начинает развивать иную сюжетную парадигму: адаптации новичка к военной жизни. Все воспринимают ее как мальчика, практически ребенка, высказывая предположения, что ей не больше 14 лет. Те трудности, о которых Дурова упоминает, не имеют специфически гендерной природы. Она очень подробно описывает тяжесть учения (буквальную тяжесть): «Надобно, однако ж, признаться, что я устаю смертельно, размахивая тяжелою пикою — особливо при этом вовсе ни на что не пригодном маневре вертеть ее над головою и я уже несколько раз ударила себя по голове; также я не совсем покойно действую саблею; мне все кажется, что я порежусь ею; впрочем, я скорее готова поранить себя, нежели показать малейшую робость».
«…мне дали мундир, саблю, пику, так тяжелую, что мне кажется она бревном; дали шерстяные эполеты, каску с султаном, белую перевязь с подсумком, наполненную патронами; все это очень чисто, очень красиво и очень тяжело! Надеюсь, однако ж, привыкнуть; но вот к чему нельзя никак привыкнуть — так это к тиранским казенным сапогам! они как железные!».
«Я привыкла к своим кандалам, то есть к казенным сапогам, и теперь бегаю так же легко и неутомимо, как прежде, только на ученье тяжелая дубовая пика едва не отламывает мне руку».
Она много говорит о постоянном чувстве голода — «я голодна смертельно! У меня нет ни одного сухаря», об отчаянной усталости и непреодолимом желании спать, которое заставляет ее иногда засыпать в самых неожиданных местах и при обстоятельствах, чреватых опасностью: «Усталость, холод от мокрого платья, голод и боль всех членов от продолжительного сидения на лошади, юность, не способная к перенесению стольких соединенных трудов, все это вместе, лиша меня сил, предало беззащитно во власть сну, как безвременному, так и опасному».
Первый бой описывается прежде всего как удивительное зрелище, вызывающее восторг и любопытство: «новость зрелища поглотила все мое внимание; грозный и величественный гул пушечных выстрелов, рев или какое-то рокотание летящего ядра, скачущая конница, блестящие штыки пехоты, барабанный бой и твердый шаг и покойный вид, с каким пехотные полки наши шли на неприятеля, все это наполняло мою душу такими ощущениями, которые я никакими словами не могу выразить».
Описывая себя внутри вожделенного мужского мира, Дурова все же не изображает автогероя/героиню в качестве образцового или даже обычного, нормального члена этого сообщества, в немалой мере сохраняя за собой позицию другого, ненормативного существа.
Хотя в ее рассказе о мужском военном мире внешне отсутствует идея принуждения и надзора (это все осталось в материнско-женском пространстве), но подспудно она и здесь все же находит свое выражение — например, в том, что автогерой/ героиня постоянно оказывается в незавидной роли нарушителя дисциплины и правил солдатского поведения. Он/она во время военных действий часто ведет себя неправильно, неподобающе, за что получает выговор от вахмистра, а потом и от высшего начальника: «Я приехала в полк, и теперь уже не ротмистр, но сам Каховский, генерал наш, сказал мне, что храбрость моя сумасбродная, сожаление безумно, что я бросаюсь в пыл атаки, когда не должно, хожу в атаку с чужими эскадронами, среди сражения спасаю встречного и поперечного, и отдаю лошадь свою, кому вздумается ее попросить, а сам остаюсь пешком среди сильнейшей сшибки; что он выведен из терпения моими шалостями и приказывает мне ехать сейчас в вагенбург».
Порывы сострадания, о которых генерал упоминает как о неуместных, довольно подробно изображены в записках. Рядом с обычными формулами военных мемуаров — «высокое чувство чести, героизм, приверженность государю, священный долг» и т. п. — в тексте присутствует ощущение ужаса насилия и смерти.
Но наиболее подробно изображены не сцены сражений, прекрасные или ужасные, а повседневные трудности военной жизни, военного быта. Можно сказать, что подобный, довольно редкий в военных мемуарах тех лет подход к описанию войны — концентрация в основном на буднях и мелочах солдатской и офицерской жизни — обусловлен той позицией «новичка», «естественного человека», ребенка, которая выбрана повествовательницей.
Однако и в последующих главах, рассказывающих о жизни уже опытного воина, угол зрения меняется несильно. Как замечает современный исследователь, «о Бородинской битве, например, из Записок Дуровой мы узнаем главным образом то, что в этот день из-за ледяного ветра у атакующих мерзли руки».
В этом бою Дурова получила контузию и снова откровенно описывает свои физические страдания и свою слабость перед ними: «Я не в силах выдерживать долее мучений, претерпеваемых мною от лома в ноге, от холода, оледенявшего кровь мою, и от жестокой боли всех членов (думаю, оттого, что во весь день ни на минуту не сходила с лошади). Я сказала Подьямпольскому, что я не могу более держаться на седле и что если он позволит, то я поеду в вагенбург. <…> Наконец пришло то время, что я сама охотно поехала в вагенбург! В вагенбург, столько прежде презираемый! Поехала, не быв жестоко раненною!.. Что может храбрость против холода!!».
Автор, как уже говорилось, не обсуждает собственные трудности существования в мужском обществе, во время боевых действий как специально гендерные. Но в то же время повествование от женского лица не дает читателю ни на минуту забыть, что храбрый юный солдат — это на самом деле женщина.
И для самой Дуровой важно все время помнить и изредка даже подчеркнуто напоминать о своей изначальной половой принадлежности. Без этого сравнительного фона некоторые важнейшие «завоевания» персонажа теряют ценность (например, возможность одиноких, никем не контролируемых прогулок на природе в свободное от службы время — экая невидаль для молодого мужчины!).
В то же время этот фон позволяет понять, как непросто ей было добиться того, чего она добилась. («Им (ее сослуживцам) ведь не приходило в голову, что все обыкновенное для них очень необыкновенно для меня»). С другой стороны, именно то, что Дурова на самом деле не мужчина, и читатель об этом знает и помнит, освобождает ее от необходимости полностью соответствовать представлению об идеале истинной мужественности.
Модель настоящего мужчины, храброго воина, очень активно развиваемая в романтической прозе, поэзии и военных записках тех лет, накладывает ограничения на проявления чувств (исключая, конечно, такие, как любовь к Отчизне, ненависть к врагу и прочие выражения воинских добродетелей). Хотя некая чувствительность в сентиментально-романтическом духе все же допускалась (особенно в поэзии), но говорить о своей слабости, усталости, неловкости, открыто и подробно описывать чувство ужаса при виде трупов убитых или свои многодневные слезы и страдания по поводу гибели любимого коня — такая «женская сентиментальность» практически не встречается в современных Дуровой мужских военных воспоминаниях.
Рассказывая о своих солдатских доблестях, она излагает эпизоды, в которых спасает своих, а не те, где она убивает врагов (свой Георгиевский крест она получила именно за спасение раненого офицера). В этом смысле мне кажется не вполне справедливым утверждение Ранкур-Лаферье, что по отношению к Дуровой можно говорить об испытываемой ею «зрелой агрессии против военного противника».
Неприятие насилия особенно ясно проявляется там, где повествовательница обсуждает такой близкий к хронотопу войны (и также специфически мужской) хронотоп охоты.
«Я продолжаю брать уроки верховой езды; к досаде моей, Вихман страстный охотник, и я волею или неволею, но должна ездить вместе с ним на охоту. Кроме всех неудобств и неприятностей, соединенных с этою варварскою забавою, жалостный писк терзаемого зайца наводит мне грусть на целый день. Иногда я решительно отказываюсь участвовать в этих смертоубийствах; тогда Вихман страшает меня, что если не буду ездить на охоту, то не буду уметь крепко держаться в седле».
В отличие от мужчин-военных, которые всегда (уже в главе о детстве) выступают как идеальные «свои», мужчины-охотники — это совершенно непонятные «чужие», они описываются как какая-то каста чудаков, ненормальных: «Эти охотники какие-то очарованные люди; им все кажется иначе, нежели другим: адскую ветчину эту, которой я не могу взять в рот, находят они лакомым кушаньем; суровую осень —благоприятным временем года; неистовую скачку, кувыркание через голову вместе с лошадью — полезным времяпровождением, и места низкие, болотистые, поросшие чахлым кустарником, — прекрасным местоположением! По окончании охоты начинается у охотников разговор об ней, суждения, рассказы — термины, из которых я ни одного слова не разумею».
Однако главные претензии к охотникам названы выше: их увлечение, «забава» — смертоубийство.
Парадоксальность такого двойного стандарта, применяемого к охотникам и военным, для которых смертоубийство, можно сказать, профессия, объясняется, с одной стороны, тем, что мотивы насилия и убийства не включены в военный дискурс дуровского текста. С другой же стороны, для автора чрезвычайно важно, что объект варварской охотничьей забавы — животные, которые вообще в Записках Дуровой занимают особое, привилегированное место.
В главе «Некоторые черты из детских лет» немало внимания уделено подробным воспоминаниям о животных — друзьях детства автогероини: крошечной, разноглазой собачке Манильке, прирученной тетерке, которых мать, увидев страстную привязанность к ним дочери, отняла и выбросила. «В двенадцать лет, — замечает повествовательница, — все эти малолетние привязанности ребенка заменились сильным пристрастием к Алкиду» — коню, который стал лучшим другом отрочества и первых армейских лет и которому посвящено немало страниц в Записках.
Самое эмоционально напряженное место Записок — это, пожалуй, эпитафия погибшему коню: «Алкид! Мой неоцененный Алкид! Некогда столь сильный, неукротимый, никому не доступный и только младенческой руке моей позволявший управлять собою! Ты, который так послушно носил меня на хребте своем в детские лета мои! Который протекал со мною кровавые поля чести, славы и смерти; делил со мною труды, опасности, голод, холод, радость, довольство! Ты, единственное из всех животных существ меня любившее! Тебя уже нет! Ты не существуешь более!
Дежурный офицер, увидя, что я обнимаю и покрываю поцелуями и слезами бездыханный труп моей лошади, сказал, что я глупо ребячусь».
Что касается изображения женщин и мужчин в военной части записок, то оно, как правило, достаточно традиционно и укладывается в рамки существующих культурных канонов мужественности/женственности.
В мужчинах ценится храбрость, доблесть, честность — «надежные защитники, бравые молодцы»; женщины в большинстве своем рисуются с помощью традиционных клише: как пишет Мирьям Голлер, Дурова, описывая их, изображает только «обложки», то есть внешность, телесные детали. Женщины здесь (исключая автогероиню и ее мать) деперсонализированы, они представлены через стереотипы мужского канона, изображаются не как реальные, а как воображаемые существа. Встречающиеся в Записках женщины — это или тип доброй старой хозяйки, или «прекрасная, как херувим», «как весенняя роза», «чистая непорочность», или опасная соблазнительница.
Правда, тема исходящей от женщин опасности имеет в тексте Дуровой и еще один специфический акцент. Одна из проблем ее солдатской жизни — постоянный страх разоблачения, и именно он вызывает боязнь женщин.
«Станкович не ошибся, — читаем в главе «Бал», — что я боюсь их; я боюсь их в самом деле; довольно женщине посмотреть на меня пристально, чтобы заставить меня покраснеть и прийти в замешательство: мне кажется, что взгляд ее проницает меня; что она по одному виду моему угадывает мою тайну, и я в смертном страхе спешу укрыться от глаз ее».
Женщины опасны для автогероини именно потому, что они чувствуют в ней «свою», видят ее настоящий пол, замаскированный мужским костюмом. Они выступают в роли соглядатаев и контролеров. «Ко мне подкрадывалась одна из женщин полковницы: «А вы что же стоите здесь одни, барышня, <…>». Это сказала она с видом и усмешкой истинного сатаны. Сердце мое вздрогнуло и облилось кровью; я поспешно ушла от мегеры».
Однако, несмотря на все вышесказанное, нельзя согласиться с выводом Мирьям Голлер, что изображение женщин в Записках говорит о «дистанцированном отношении <автора> к женщинам, к женскому полу вообще».
Есть категория женщин, которых Дурова изображает с неизменной симпатией и с которыми она частично себя идентифицирует: «Я хотя и убегаю женщин, но только не жен и дочерей моих однополчан; их я очень люблю; это прекраснейшие существа в мире! Всегда добры, всегда обязательны, живы, смелы, веселы, любят ездить верхом, гулять, смеяться, танцевать! Нет причуд, нет капризов. О, женщины полковые совсем не то, что женщины всех других состояний!»
Те, кого она называет «мои однополчанки», как и сама повествовательница (хотя и не в столь радикальной степени), перешли границу сугубо женского мира с его системой запретов и ограничений, их «промежуточность» делает их более свободными — так же как и офицерских любовниц, маркитанток, которых Дурова тоже изображает с симпатией или, по крайней мере, с сочувствием, называя «амазонками».
Но в то же время она, где только можно, подчеркивает мотив несвободы и зависимости женщин, продолжая тему, которая так интенсивно развивалась в первой главе. Так, например, повествовательница воспроизводит ответ своего сослуживца на ее вопрос, какая участь постигла «амазонок», которые следовали за эскадроном при возвращении из Голштинии в Россию: «Самая обыкновенная и неизбежная, — ими наскучили и отослали».
Права Екатерина Некрасова, когда, сравнивая текст Дуровой с профеминистскими идеями шестидесятников и шестидесятниц, пишет, что «в ее поступке не было ничего теоретического, тенденциозного, из чего исходили стремления современной женщины, доведенной до тех или иных теорий экономическим положением жизни».
На выбранном пути эмансипации она многое приобрела, о чем не устает повторять, промежуточность ее положения, ее ситуация на границе, на «нейтральной полосе» между женственностью и мужественностью дает ей свободу — но в то же время и создает большие сложности, неизбывный кризис идентичности. Не соглашаясь со стереотипами женственности, Дурова в то же время не во всем принимает и современные ей стереотипы мужественности. Для женщин она слишком смелая и дерзкая, но мужчины те же ее черты оценивают как девичью скромность. В прежнем своем качестве она была плохой женщиной, в новом качестве она — неполноценный гусар.
Савкина Ирина Леонардовна
Из книги "Разговоры с зеркалом и Зазеркальем: автодокументальные женские тексты в русской литературе первой половины XIX века" (взято с сокращениями)
0 комментариев
Авторизуйтесь, чтобы оставлять комментарий
ВойтиУдаление комментария
Вы действительно хотите удалить сообщение ?
Удалить ОтменаКомментарий будет удален безвозвратно.
Блокировка комментирования
Вы дейтсвительно хотите запретить возможность комментировать ?
Запретить Отмена